Выбрать главу

Там, где у человека нет выхода, толкователям снов, предсказателям, интерпретаторам всевозможных жизненных ситуаций — полное раздолье. Я ненавидел лагерных шаманов за то, что они кормились чужой глупостью и корчили из себя мудрецов, наделяя людей судьбой, которую сами же и выдумывали.

А теперь я увидел, как бегу к одному из этих заклинателей дождя, и услышал, как излагаю ему двойную историю про Марка Нибура и польских женщин, и нашел все это недопустимым.

Поэтому я прервал свой рассказ, не успев открыться толкователям. Ничего подобного, воскликнул я, никакая она не двойная. Тогда был январь и еще шла война, а теперь апрель, и год другой, и уже мир. Тогда они смазали мне обмороженные ноги салом, а теперь я жду цемента для сломанной руки. Тогда они приняли меня за артиста, а теперь за клоуна. Тогда я был в плену, а теперь в тюрьме. Тогда все только завязывалось, а теперь должно наконец развязаться. Ах, прости-прощай, мой конь буланый!..

Я услышал свой стон, открыл глаза и дал себе зарок перед этими бабами в уродливых кальсонах больше не пикнуть. Оставайся ты собой, я пребуду сам собой. Рот сожми и слезы скрой. Не слыхать им ропот твой.

Ах, ты, святая-пресвятая дева, опять он пощелкивает стишками. И уходит в себя. А ему бы помолчать, эксцентрику. Марк Нибур, а-а-у-у-у! А-а-у-у-у!

Осторожно придерживая больную руку, я попробовал сесть и отодвинуться на крытых клеенкой носилках назад, к стене. Мне это почти удалось, и кровь теперь как будто не так сильно стучала в место перелома. Откуда было женщинам знать, почему мне не лежится, они, конечно, заметили, что теперь я могу лучше их разглядеть, но поняли это по-своему. Одни злобно смотрели на меня, другие явно надо мной потешались. Однако меня это не трогало: все, что только могло рассеять черный мрак, было благом. Даже эти, такие чужие женщины в платках и обрезанных мужских кальсонах. По крайней мере тут я не свалюсь с колокольни. А свои двустишия придержу при себе.

Тюремный врач, однако, не торопится. Тоже ведь профессия — осматривать женщин-арестанток, ряд за рядом. Но может, он следит, как замешивают цемент, и раздумывает, что предпринять. Хоть бы он что придумал. Не то возьмет еще и сделает мне бетонную повязку. Потом ее будет не снять. Придется с ней возвращаться в Марне, «Слушай, ты уже видел Нибура, экая у него бетонная лапища. Да, брат, война есть война: одному они ноги оттяпали, другому прилепили такую вот цементную трубу. Как бы его не прозевать, когда он выйдет погулять».

Стоп, опять заговариваешься, а ты ведь дал себе зарок не вылезать больше со стишками. Сядь-ка прямо, сломанную лапу подтяни к груди, будь с ней поосторожней, когда дышишь, дыши с опаской, все делай с опаской, смекай, что делаешь, что видишь — что ж ты видишь?

Я вижу двенадцать женщин, три — почти старухи, две совсем еще девочки, семь — молодые женщины, девушки. У четырех, что ближе к дверям, юбки и куртки в руках, головы повязаны платками, на ногах — грубые ботинки и толстые чулки, а белье прабабушкино или прадедушкино. Не слишком отрадное зрелище. И со здоровой рукой радоваться тут было бы нечему.

Вот что я думал, и думал как раз в ту минуту, когда хорошенькая, видимо, устала ждать и вышла из очереди. Она прислонилась к стене и отдыхала, держась хоть и прямо, но расслабленно, как в глубоком сне. Глаза были закрыты, а лицо под платком стало совсем маленьким. Руки повисли вдоль туловища, кончики пальцев касались стены. Казалось, она парит в воздухе. Ноги она поставила носками внутрь, грубые ботинки образовали почти тупой угол — поза ее была похожа на одну из ее цирковых фигур, но на этот раз смеяться не хотелось.

Я как раз искал определение для нее такой, какая она была сейчас, подобрал уже словечко «милая», но был еще в нерешительности и рылся в поисках других выражений; тут она взглянула на меня, и я сразу побросал все эти слова — «милая», «нежная», «прелестная» и «волнующая сердце» — в ящик, а ящик наподдал ногой, так что он с треском полетел в угол, под шкаф.

Она была настолько же мила, насколько я был свободен, а волновала ли сердце? Господи, разве это называется сердце?

Сломанная рука причиняла мне немалое беспокойство, но я не уверен, что не дал бы сломать ее еще раз при условии, что эта эквилибристка еще раз покажет мне свою игру.

Именно игру, а не бешеное жонглирование всевозможными шарами — и оно было недурно, но его, как выяснилось, можно повторять, — нет, я хотел бы опять увидеть эту тихую, совсем тихую игру у стены. Думаю, то была встреча с настоящим искусством.