— Правильно, камрад, не позволяй командовать собой какому-то засраному шандарму.
Он подал мне русский котелок, полный воды, и я так жадно припал к нему, что едва не захлебнулся. Отвалившись назад, я был в силах задать еще только один вопрос:
— Поляки страшные вещи рассказывают, когда называют Аушвиц, — правда это?
— Я имел дело с тюльпанами, — ответил Ян Беверен, — но слышать мнохое слышал. Все ше это правда, что ховорят поляки. — И с печальным вздохом, которого я меньше всего ожидал от этого костлявого верзилы, улегся последним в ложечный ряд, предварительно позаботившись о том, чтобы мне осталось достаточно места в углу.
Мне оно было нужно, как воздух. Ибо временами я только тем и спасался от нестерпимой боли, что как можно дальше отводил загипсованную руку, словно таким образом отстранял от себя полыхавший в ней огонь, ногами и здоровой рукой я скреб растрескавшийся асфальт, и два раза я чувствовал, как садовник укладывает меня обратно в прежнее положение. Но оба раза был не совсем уверен, что именно садовник берет меня за ноги, что вокруг меня еще живые люди и что я сам еще живой.
Я видел свои ноги на каталке пулавского лазарета — два тонких полена среди других таких же поленьев, а ложечные ряды возле меня были рядами трупов перед анатомической палаткой. «По двое, в четыре хватки» — кричал санитар, и они хватали нас за руки и за ноги и с размаху кидали на стол для секции, а если у кого чего-нибудь не хватало — стопы, всей ноги или руки, — острили: «Отставить! На двоих всего три угла, как быть?» Шутка сразу превращалась в песенку: «О трех углах был парень, он был о трех углах!» И в сопровождении этой песенки некомплектный труп летел на стол.
Но как же они возьмутся за меня? Я, правда, о четырех углах, только один из них бесформенный от гипса, даже костлявой руке садовника его не ухватить. Они растеряются, а у меня появится надежда выбраться, так как пойдет слух, что я вовсе не умер. Кто не умер, тому не обязательно иметь четыре угла для четырех хваток, его не имеют права класть на стол, он должен оставаться в закутке, в закутке для умирающих, который когда-то, в другой жизни, назывался «кафе Захера».
Но я знал, что нахожусь не в кафе Захера, ибо здесь меня сторожили не венцы, здесь меня сторожили голландцы.
Должно быть, кто-то меня предал — человек, знавший, что я специалист по куриному корму. Боже всемогущий, как это хорошо, значит, меня не запрут вместе с Харманом, который выращивал свои георгины на крови тысяч молодых людей, но поляки это обнаружили и с плачем выкрикивали название его сада.
Освенцим — плакали они, и Ядвига плакала тоже, волосы у нее были острижены так же коротко, как у меня, но при виде меня ее стало тошнить, и она не хотела взять у меня тюльпаны, которые я собрал для нес на стене.
Я выкарабкался из сна, как из-под груды щебня и ржавых осколков, исцарапанный и ободранный, а моя больная рука весила столько же, сколько все остальное тело. Казалось, небо хочет помочь мне освоиться в новой обстановке: тюремный двор был залит ярким весенним светом, а мои генералы, и садовник, и ортсбауэрнфюрер обладали всеми признаками реальности, вплоть до коросты на ушах. Жизнь в плену, как я ее знал до сих пор: одни стояли в очереди в клозет и подбадривали или проклинали того, кто засел за перегородкой, другие, привычные к спортивной ходьбе, быстрыми шагами мерили камеру — от окна до двери и обратно, — и, если двое шли рядом, они старались идти не в ногу — матросы не танцуют под «Ла палома», а заключенные избегают ходить в ногу. Под зарешеченным окном капитан Шульцки делал приседания, а два пожилых человека стояли возле окна и глубоко вдыхали свежий воздух. Принесли чан с водой, крышки от кастрюль для каждого желающего умыться — ты плескал воду себе на голову и растирал, насколько ее хватало, по лицу и шее.
Хлеб уже был нарезан, и меня нисколько не удивило, что раздатчик — гауптштурмфюрер, не удивило и то, что при раздаче никто не ворчал — возле гауптштурмфюрера, заложив за спину костлявые руки, стоял гауптшарфюрер Беверен.
Вся эта картина была мне знакома: крохоборы, съедавшие свою пайку микроскопическими порциями; люди с тюленьей пастью, куда клейкий колобок проскальзывал, как селедка; любители кофе, тянувшие бурду с таким видом, будто сидят где-то за чашкой мокко или за чинным завтраком, в халате, прихлебывая кофе с молоком; расчетливые едоки, помышляющие только о калориях; алхимики, полагающие, что еда становится качественнее и питательней, если ее подольше подержать во рту; оценщики, ошеломляющие всех сообщением, что и эту трапезу никак нельзя считать сытной, и проклятые собаки, которым непременно надо рассуждать о копченых угрях и яичнице с салом.