— В закуток, капитан! — скомандовал гауптштурмфюрер, и садовник из Освенцима хотел было помочь мне опять улечься, но я сказал:
— Я в полном порядке, просто я знаю: позволишь человеку долго болтать о собственной заднице, и он вскоре примется за твою. Он и правда генерал-майор?
— Правда, — ответил садовник. — Кашется, был комендантом хорода в Хейльбронне или Маннхейме, а мошет, в Висбадене — хде-то в тех краях. Ехо переправили сюда американцы — у нехо что-то вышло с поляками. Кохда он не ховорит о дерьме, то ховорит о парахрафах устава.
«Я бы охотно общался с людьми, если б для этого не требовалось общество людей!» — гласило одно из самых загадочных изречений дяди Йонни, но сейчас для меня не было слов понятней. В моей одиночке было слишком много места для образов и лиц, а здесь я не находил себе места от натиска харь. Но для тех, кто поместил меня сюда, я и сам был харей. Morderca. Убийца. Белобрысый убийца.
Я не знал, следят ли они за мной, но, и с трудом соображая, понял, что должен сам за собой следить, чтобы не смешаться с этой запертой в клетку сворой костлявых и болтливых.«фюреров». Никак нельзя мне было откликаться на заднепроходные рассуждения этого коменданта.
С кем водился, с тем попался, с тем и в петельке болтался? Похоже, что это изречение, намного древнее тех, что употребляли мой отец, моя мать и дядя Йонни, оправдывалось здесь убийственным образом на мне, но теперь я защищался от него иначе, чем в Пулавах, когда меня пугал им парикмахер. Тогда еще оно могло соответствовать действительности, потому что я попался — попал в плен вместе с кавалерами Рыцарского креста из Фогтланда, фарфорщиками из Коло, извозовладельцем из Пирны и даже одним франкфуртским банкиром, — но они не посмеют повесить меня за то, что я оказался теперь в компании крестьянских фюреров, генералов и гауптштурмфюреров, ибо раньше я никогда в подобной компании не был и с ними не водился. Для таких, как они, у меня была пролетарская задница, и я хотел сохранить ее в целости. Если я не сумею втолковать это им, то как втолкую другим?
Я догадывался, что они скоро погонят меня из закутка, а потому устроился в нем поудобней и, ослабев от такой физической и умственной нагрузки, вскоре забылся тревожным сном.
Со сломанной рукой плохо спится. Я спал так, как, наверное, спят люди со сломленной душой.
Майор Лунденбройх сказал:
— Сначала одно признание, господа. Я лишь скрепя сердце следую установленному порядку. Порядку, который обязывает каждого раструбить про самое радостное событие своей жизни. Возможно, вы откажете мне в праве выступить здесь с критикой, но, прежде чем вы мне откажете, я все же выскажусь. Кому какое дело до чьих-то радостей? С тех пор как я попал сюда, мне довелось прослушать уже немало рассказов такого рода, и должен сказать, что кое с кем из рассказчиков я после этого порвал бы всякие отношения, находись мы в условиях, когда человек располагает достаточной свободой для подобного шага. Знаю, мы такой свободой не располагаем, и потому подчиняюсь, подчиняюсь вдвойне: продолжаю поддерживать отношения и придерживаюсь уговора, принятого здесь до меня.
Самое радостное событие моей жизни. Оно довольно деликатного свойства, я это сознаю, но — либо все, либо ничего. Либо ничего, либо все, целиком и полностью. Итак, что вам сказать: я познакомился с моей невестой вечером тридцатого января тысяча девятьсот тридцать третьего года. Берлин, Унтер-ден-Линден, Бранденбургские ворота, факельное шествие СА. Чтобы сразу исключить недоразумения: я не был национал-социалистом тогда и не стал им потом. Прошу не расценивать это как запоздалую попытку отмежеваться — я не был национал-социалистом, я не национал-социалист. Я был и остался патриотом. Тех из вас, кто занимал руководящие посты в СА, прошу простить мне признание: я не очень симпатизировал СА, мне казалось, что от всего этого несет хамством, но при наших нынешних обстоятельствах об этом действительно лучше не говорить. Я только хотел сказать, что в тот вечер не имел отношения к шествию, а случайно оказался поблизости и остановился лишь для того, чтобы посмотреть на этот спектакль. Песни, свет факелов, дым, маршевый шаг, толпы народа вдоль тротуаров — все это, конечно, производило впечатление, но не настолько сильное, чтобы отвлечь мое внимание от молоденькой девушки, стоявшей поблизости от меня. В родительском доме меня приучили к известной рассудочности, а занятия юриспруденцией отнюдь не разожгли во мне мечтателя, так что я сказал себе: спокойно, такой красивой, какою она тебе видится, женщина вообще быть не может — это все от освещения, от наэлектризованной атмосферы; наверное, какая-нибудь продавщица. Ну и что, если продавщица — на эти вещи мы смотрели широко. Вы сами знаете, чего мы мужчины только не вытворяем, когда хотим разглядеть даму поближе, — вам объяснять не надо, можете мне поверить, все это я и вытворял. Но как бы я ни менял свою позицию и как бы ни менялось освещение, девушка оставалась такой же красивой, и от всех моих попыток уличить себя в ошибке желание познакомиться с ней только крепло. Короче: я познакомился с Аннедорой, и со временем, при дневном свете и при лунном, при грозовом и при свечах, в свете зари на Куршской косе и в сумерках в Бернских Альпах, первое впечатление только углубилось и упрочилось. В моих «манатках», как здесь говорят, есть фотографии этих первых месяцев, а также более поздние, нам их, я полагаю, отдадут, и я спокойно жду той минуты, когда вы потребуете от меня доказательств красоты моей невесты, а впоследствии и жены. Но вернемся к радостному моменту: у нас с ней было столько радостных моментов, что теперь, когда подошел мой черед рассказывать, мне было трудно на чем-то остановиться. Однако когда я поборол наконец упомянутые сомнения и решился рассказывать, то на первый план выдвинулся один-единственный момент, имеющий полное право называться самым радостным. Он относится к началу тридцать шестого года. Позади немало волнений — помолвка и, пардон, бурная страсть, а с другой стороны — Ремовский путч и перестройка судебной системы рейха, включая нюрнбергские расовые законы и национал-социалистские правоохранительные нормы. На пасху была назначена свадьба, а затем предполагалась поездка в Южную Италию, до начала курортного сезона, по умеренным ценам — правда, в чрезмерности наших чувств мы способны были позволить себе и неумеренные. И вдруг я нахожу в почтовом ящике записку: «А чистокровная ли арийка фрейлейн Аннедора Корен?» Сперва я, конечно, вскипел гневом на клеветника, потом с презрением бросил его пачкотню в корзину, потом рассмеялся над этой дикой глупостью — ведь на свете не было второй такой голубоглазой, белокурой, прекрасной девушки. И тогда я подобрал писульку и разгладил ее, считая, что Аннедора тоже имеет право позабавиться. И вот, когда я разгладил записку, мой взгляд нечаянно упал на нее, и я прочел: «Ко ен» — на одной половине «Ко», на другой — «ен», а «р» почти что стерлось на сгибе. Машинально начинаю я подставлять в пробел недостающие буквы и, можно сказать, одними глазами, без всякого умственного усилия, читаю: «Кобен, Коден, Коген», а вслед за этим сразу — «Коган». Не могу сказать, что последнее я тоже сделал без умственного усилия. Мой ум забил тревогу, и я прочел «Коган», зачеркнув «е» и подставив «а», и уж хуже этого ничего быть не могло — Коган. «Вы маленького Коганчика не видели?» Коген, Коган, Кан — Аннедора Кан, в замужестве Лунденбройх? Вам не надо объяснять, господа, что это значило для человека, который ценою жертв и усилий, своих и родительских, подготовился к большой служебной карьере, для патриота, в ком лояльность сидела так же прочно, как его собственное сердце. Не я придумал эти законы, но они действовали, и теперь оставалось только выяснить, подпадаю ли под них я и соответственно фрейлейн Корен. Щекотливая ситуация: как будешь спрашивать белокурую, голубоглазую, высокую, безупречного сложения даму, арийка она или нет? Ну, я был юрист, и в бытность мою в Марбургском университете нам факультативно преподавали методику допроса, так что мне было нетрудно как бы ненароком навести разговор на происхождение фамилии Корен. Странное дело: в такое время, когда составлять родословное древо, таблицы предков, доискиваться своего происхождения стало, можно сказать, светской игрой, правда с более чем серьезной подоплекой, — в такое время фрейлейн Корен ничего не могла сказать о своей фамилии. Понятно вам, что это меня отнюдь не успокоило? Не могу и не хочу сейчас воскрешать душевное напряжение тех дней; перешагнув через него, скажу только: я нашел специалиста по этим делам — такие водились, и среди них были люди без всякого фанатизма, заинтересованные исключительно в деньгах, они бесстрастно сообщали человеку всю правду — приятную или нет, — я такого специалиста нашел, он быстро согласился за определенную сумму взять на себя это дело, гарантировал мне полное соблюдение тайны, и потянулись дни, которые я и сейчас, при моих нынешних обстоятельствах, никак не мог бы причислить к счастливейшим дням моей жизни. Теперь, когда все это уже позади, во всех смыслах, можно сознаться: у меня были минуты такого неверия, когда в женщине, которую я, казалось, любил, мне вдруг чудились семитские черты — странно-чуждый раз