Если бы моим соседом не оказался парикмахер из Брица, который испытывал истинную радость оттого, что здесь никому не должен поддакивать, то и я бы долго еще верил этим слухам, но парикмахер сумел наглядно обрисовать мне карту мира, хотя он же мог выказывать мне оскорбительное сострадание.
Президент умер от давнишней болезни, среди весны, когда уже совсем близко замаячил мир, а парикмахер в это же время погиб от оконного стекла, но причина его смерти была столь неразумной, что с ним никак не вязалась.
Когда я, еще новичок в палате, после перевязки с удивлением сообщил соседям, что мой большой палец какой-то квадратный, парикмахер сказал мне:
— Познакомься-ка лучше с кое-какими обычаями. Если на твоем пальце фиалки расцветут, можешь о том объявить; это в новинку. А на что похожи пальцы ног, всем известно, чем благоухает мороженое мясо — тоже, и что оно здорово болит — тоже. Нары жесткие, еды мало; тебе хотелось бы знать, когда мы будем дома; в жизни бы ты не подумал, что окажешься в таком положении, — обо всем этом слов не теряй, все всем давно известно. И еще кое-что скажу тебе весьма важное: чрезвычайное сообщение, что я, мол, помираю, можешь, конечно, сделать, но после этого либо умирай, либо никогда больше не давай подобных обещаний. Ну, честно скажи, ты все запомнишь?
Я обещал.
Понятно, никто бы мне не запретил с утра до вечера ворчать или делать сообщение о состоянии моих рук-ног или о том, каково у меня на сердце, но мне и без того хватало напастей, злость соседей была мне ни к чему. Я вовсе не домогался их дружбы, но хотел все-таки сохранять с ними сносные отношения.
Для дружбы здесь было не место, жили мы слишком скученно и слишком воняли.
Я и пытаться не стану описывать нашу вонь; мороженому мясу, чтоб отделиться от костей, надо сгнить, этим все сказано.
И неправда, будто способность человека ко всему привыкать едва ли не бесконечна. Я, во всяком случае, при каждом вдохе замечал, что воздух, который сохраняет мне жизнь, отдает запахом гангренозной кожи и гниющих конечностей.
Весна сорок пятого въелась в меня на все последующие годы, что мне еще осталось прожить.
А любовь к кино и к хорошим устным рассказам у меня тоже сохранилась с тех пор.
Некий саксонец по имени Эрих внушил мне эту склонность. Дома он держал извозчичий двор, хотя позднее я понял, что в душе он был пиратом, но среди вони уходящей зимы именно он помог мне понять, почему не мешает разбираться в искусстве.
Каждый вечер между ломтем хлеба и клочком сна он рассказывал нам какой-нибудь фильм, и только благодаря ему в эти жуткие часы я не захлебнулся от отчаяния и тоски. Саксонский диалект наверняка способен даже слабым остротам придать силу, а извозовладелец был из Пирны, города, название которого на чисто немецком звучит весьма недостаточно, однако этот Эрих справлялся с диалектом, когда рассказывал нам фильмы. Не думаю, чтоб он менял присущий ему говор, просто мы переставали его замечать, увлеченные картинами, нарисованными Эрихом.
Не знаю, как вышло, но я не видел ни одного фильма с Гретой Гарбо и все же уверен, что имею подробнейшее представление и об «Анне Карениной», и о «Даме с камелиями», и о «Королеве Христине». Гарбо я боготворю и вовсе не думаю, что она родом из Саксонии, откуда-то из-под Дрездена; Эрих сумел так ее изобразить, что мне и сегодня еще кажется, словно была она некогда моей далекой возлюбленной.
Но «Доктор Криппен на борту» я видел, и «Бунт на Баунти», и утверждаю: у Эриха получалось лучше.
Мое место на нарах было в первом отсеке, под самым потолком, и я мог дотронуться до него рукой; дышалось там тяжело, словно сквозь бинты; я лежал на своей куртке, а та лежала на досках — вот уж настоящий принц на горошине; в свете фонарей ограждения я видел рядом на нарах эсэсовца, во сне он выглядел настоящим африканцем; я слышал, как кавалер Рыцарского креста из Фогтланда стонал во сне, вспоминая супы своей родины, и как мастер Эдвин, специалист по фарфору, предсказывал ему за это злую смерть; в четырех шагах от меня, знал я, спит венгерский музыкант, к которому смерть подобралась уже совсем близко; я хорошо знал, что бесконечно далека та жизнь, которая, как я только теперь понял, была прекрасна; мой день начинался с разочарования, какое испытываешь после сновидений, примиряющих с действительностью, и я уже с утра страстно мечтал об очаровании совсем иных видений.
Не знаю, известно ли было Эриху из Пирны об этих мечтах, владевших не только мной, но каждый вечер он воссоздавал перед нами дивные видения. Он не выдумывал фильмы, он не изменял их, он обладал способностью, которой я, когда разобрался в происходящем, от души восхитился. Тот, кто знал историю, рассказанную Эрихом, получал удовольствие, подбавляя к ней собственные воспоминания, но кто впервые слышал ее, с той поры носил ее в памяти, как историю Эриха.