— Остатки того и другого, — ответил я. И, в полной растерянности от обступивших меня страшных картин, прибавил: — То, что вы оставили после себя.
Настроение сразу испортилось. Газовщик запротестовал: он-де впервые в этой дыре и, конечно, не по своей воле, хватит с него и того, что поляк засадил его сюда за присвоение власти. Так что уж к разрушению города его, пожалуйста, не припутывайте.
— Который, кстати, и до войны чистотой не блистал, — вставил майор Мюллер, наш третий Мюллер.
Я очень удивился его замечанию — такая в нем звучала холодная ненависть, да он и не говорил раньше, что знает Варшаву.
Выкрики вроде «польские порядочки!» меня не удивили, эти слова я услышал впервые не здесь, в камере, и не в Польше, и не во время войны. «Польские порядочки» было выражение, означавшее хронический беспорядок, все равно как слово «рукоделие» означает ручную работу, а слово «хедер» — шумную суматоху.
— Тихо, здесь вам не хедер! — прикрикнул на расшумевшихся гауптштурмфюрер и, добившись тишины, сказал мне: — Слушайте, вы, малолетний пердун, разделение на «вы» и «мы» остается за пределами этой клетки. Здесь внутри есть только «мы», а кто этого соблюдать не желает, тот угодит в нужник, и не просто так, а будет по кускам спущен в трубу. Меня поняли?
— Вас поняли, — ответил я, — и вчера вы еще могли бы произвести на меня впечатление. Но сегодня уже все. Не желаю иметь с вами ничего общего.
— Понимаю вас, — сказал он, и сказал довольно любезно, — вполне вас понимаю, однако так не пойдет. Мы все повязаны одной веревочкой, неужели ты этого не уразумел, мой мальчик?
— Мой мальчик! — так обращался ко мне только мой отец, когда у него бывало приподнятое настроение, а вы для меня старый пердун, да еще сию минуту грозились разрубить меня на куски и спустить в уборную.
Он, казалось, обдумывал, не должен ли немедленно пресечь подобные речи, потом с большим самообладанием сказал:
— Ладно, пердун против пердуна дает ничью, молодой и старый — это почти соответствует действительности, а отсылка к фановой трубе объясняется некоторым раздражением. Обращение «мой мальчик!» больше не повторится, коль скоро это привилегия отцов, — теперь все в порядке, солдат?
— Допустим, — отозвался я.
Я не обольщался на его счет, но был рад, что таким образом выкарабкался из затруднения. К тому же я перехватил недоумевающий взгляд крестьянского фюрера Кюлиша и еще нескольких дураков, в чьих глазах их гауптштурмфюрер сразу слегка слинял, и тогда заметил, что все нити и пружины во мне наконец ослабли.
Ян Беверен, у которого рука все еще была обмотана мокрой тряпкой, тоже, должно быть, это заметил: он внимательно оглядел меня и спросил:
— Что они там с тобой сделали?
— Ничего, — ответил я, — решительно ничего такого, что ты, по-видимому, предполагаешь. Они мне действительно только показали город. Кстати, голландское посольство тут совсем рядом — разве они не обязаны о тебе позаботиться?
Этот вопрос привел его в ярость, и я тут же узнал почему — он почти что выхаркнул мне в лицо:
— Они? Они уше позаботились. По их милости я здесь и сишу. Они выдали меня, схватили в моей родной стране и крикнули полякам: если вам нушен наш земляк Беверен, вот он, приходите и берите, бесплатно и в упаковочке!
— Надо думать, какая-нибудь афера с тюльпанами, — сказал майор Лунденбройх. Ехидно сказал, и меня это удивило, храбростью он не отличался, а с костлявым шутить было небезопасно. Правда, я здорово придавил тюльпанщику руку, а Лунденбройх, возможно, улавливал малейший оттенок слабости. — Может, у вас на родине считают, что вы выдали тайну королевских луковиц, а красу и гордость Нидерландов ткнули в землю в каком-то захолустье, в каком-то Аушвице. За это вас надо посадить, а поскольку в нидерландских исправительных заведениях заключенным живется слишком сладко, вам же надлежит искупить свою вину потом и кровью, то вас отправили в Польшу. Но кроме шуток: я просто не представляю себе, чтобы выдача Польше гражданина Нидерландов могла считаться законным актом.
Очередной раз выяснилось, что никто из присутствующих не представляет себе законности подобного акта. Среди нас оказалось множество юристов, и если по другим вопросам они без конца спорили, то в этом всегда сходились. Едва ли не все, что с нами делали, они находили незаконным.
Но так как подобная болтовня столь же мало могла возвратить нам свободу, как обмен кулинарными рецептами пойти на пользу желудку, то я решил извлечь из познаний своих соседей что-либо полезное для себя.