В лазарете было, надо сказать, совсем неплохо.
Венгр умер еще там, а вскоре после этого нас погрузили в поезд и увезли. Видимо, это было в марте, но стояли еще чертовские холода. Приехали мы в Пулавы, что в верхнем течении Вислы. Мастер Эдвин объявил, это, мол, было еврейское местечко, а парикмахер ответил, значит, для нас теперь освободилось достаточно места.
Мастер Эдвин терпеть не мог евреев. Он называл их не иначе, как «кривоногие сыны Сиона», но парикмахер сказал ему:
— Эй, старый пердун, сам подумай, кривые ноги ведь лучше, чем отмороженные.
Не знаю, откуда у них брались силы, но они люто ненавидели друг друга; ненависть их явно проистекала от их взглядов на жизнь и на людей. «Такие, как ты», говорили они друг другу, и звучало это так, словно говорят они о гнуснейших субъектах, и мне всегда представлялось, будто каждый винит другого в своей судьбе.
У меня сложились с ними странные отношения. Мастер Эдвин уж скорее был из тех людей, на которых и я хотел бы походить; он, бесспорно, был ловким и бесстрашным, и, конечно же, с ним ты мог быть спокоен там, где пахло порохом, но в свинушнике, где выдержать тебе помогает только выдержка, трудно придумать худшего соседа. Возможно, он был стоящий мастер по фарфору, но, кроме своего ремесла, не знал, можно сказать, ничего и считал это в порядке вещей; к образованию он относился с полным презрением. Он был из тех, кто астроному толкует о звездах, да притом громогласно и всегда со ссылкой на свой здравый смысл.
Я сам удивляюсь, почему, когда мастер Эдвин препирался с парикмахером, меня всегда тянуло встать на сторону брадобрея, хотя я не очень-то люблю парикмахеров. Наверняка из-за предрассудков; но вообще-то меня можно по-настоящему понять, только зная мои предрассудки.
Образ парикмахера, который я себе создал, связан был с Гологоловым в Марне, что вечно пел во время стрижки, и еще этот образ связан был с тем, что я чуть не попал к нему в ученье; деду мыслилось удобным иметь в семье парикмахера.
Брадобрей, стало быть, авторитетом у меня не пользовался, и от его взглядов мне становилось не по себе, я чувствовал, что, присоединись я к его взглядам, это будет иметь последствия, и все-таки я замечал, что меня тянет к берлинскому цирюльнику и даже к его баламутным суждениям.
Может, другие испытывали те же чувства, но я, во всяком случае, ничего такого не замечал; думаю, они потому не принимали его логики, что она изрядно мешала жить.
А жилось нам трудно, и самосострадание служит тут своего рода укрытием, за которым можно затаиться, но парикмахер выгонял нас оттуда и терзал нас в наши скверные минуты своими удручающе здравыми утверждениями, а это не лучший способ завоевывать себе друзей.
Однажды он так взвинтил мастера Эдвина, что тот заорал, таких, мол, как он, нужно за решеткой держать, к счастью, у меня хватило мозгов понять, что замечание это начисто идиотское.
А началась их перебранка с того, что мастер Эдвин объявил, он-де с минуты на минуту ожидает некоего посланца о обратным билетом, парикмахер же сказал, он, мол, полагает, что нам еще билет сюда следует оплатить.
Логика этой мысли сомнению не подлежала, но позволительна ли подобная мысль, я не знал, и не приди мастер Эдвин в такую ярость, я был бы, пожалуй, ее решительным противником.
За парикмахера я, конечно же, стоял не потому, что мне по душе были его высказывания; может, я потому тянулся к нему, что видел: против него самое дурачье и наглецы. И все землячества. Землячества у нас, по сути, были просто кликами, обосновавшимися в самых разных сферах, где только можно было чем-либо поживиться. Берлинцы обчищали людей в прожарке, лейпцигцы — в пекарне, гамбуржцы — на кухне, а венцы — везде и всюду. Солдат, о котором я твердо знал, что он из Лингена в Восточной Фрисландии, пристроился к венцам как венец — поистине был гений, а чтобы я молчал, стерег мои вещи, когда я ходил мыться.
Но парикмахера они едва не укокошили и не очень-то грустили, когда его прикончил кто-то другой.
Немало ходит историй о сицилианской мафии, но я скажу одно: чтоб увидеть ее художества, мне не нужно ехать в Италию.
У венцев было особое чутье на смерть, чья очередь подходила, того они отволакивали в отгороженный угол и вставали на «траурный караул», оттуда мертвецов выносили уже окоченевших, голышом, но караульные, пока их «пациент» еще значился в списке живых, получали двойные порции жратвы, а один раз в день даже что-нибудь особо питательное.