Выбрать главу

— Это все юридические тонкости, — сказал Эйзенштек.

А я сказал:

— Могли же меня спросить вы, господин Лунденбройх, вас бы я никогда не назвал нацистом.

— Этого еще не хватало. По упомянутым причинам это было бы в этическом смысле совершенно неприемлемо, а в смысле моих личных убеждений — неуместно, неверно, неоправданно. Но давайте о деле, и возможно короче: вы утверждаете, что за время вашего столь интригующего всех отсутствия не сотрудничали с противником ни добровольно, ни по принуждению и не были принуждены им к каким-либо действиям или высказываниям, направленным против интересов всего нашего содружества поневоле или отдельных членов этого недобровольного союза?

— Мне кажется, — сказал я, — если я все правильно понял, то должен был бы сейчас обидеться, но, чтобы не затягивать, скажу: нет, не сотрудничал и не был принужден к сотрудничеству, если, конечно, вы не сочтете таковым скобление стеклом паркета. Не хотите ли взглянуть на мои пузыри?

— Пузыри?

— Да, так выражаются у нас дома, когда речь идет о волдырях, о намечающихся или уже имеющихся мозолях.

Я протянул ему свои руки: видно было, что на шкале твердости они стоят много ниже гипса.

Лапландский доктор удостоил их взгляда и заметил:

— Красота!

А Ян Беверен яростно на него напустился:

— Так нельзя ховорить, когда ты доктор, а у камрада такая больная рука.

Врач радостно ответил:

— Вы, кажется, уже забыли, как этот камрад своей больной рукой хорошенько отделал вашу. И, к вашему сведению, умеренный физический труд — это как раз то, что нужно при атрофии конечности.

Ян Беверен озабоченно и растерянно поглядел на свою руку, которая давно уже была снова годна для садовых работ, а я подумал: надо же, а я и не знал, что «конечность» женского рода. И еще я подумал: кажется, пронесло, но все же укол Рудлофу я сделал не зря.

Тут заговорил гауптштурмфюрер:

— Вернемся к делу, солдат. Вашего слова мне достаточно, ясно, что с теми, за стеной, вы ничего общего не имеете. Но на мой старомодный вкус вы слишком мало или совсем ничего общего не имеете и о теми, кто находится внутри этих стен. Ваше отношение к некоторым личностям я вполне разделяю. Можете не жаловать безнравственную скотину газовщика, точно так же и почтаря, забившего польскую девушку из-за своих штанов после того, как он не упускал случая залезть к ней в ее собственные, — этих я не защищаю. При других обстоятельствах не стал бы защищать и еще кое-кого. Но нынешние обстоятельства, как их изящно называет господин Лунденбройх, — обстоятельства содружества поневоле, недобровольного союза. Отпадение одного или другого означает начало разложения. Так не годится, солдат. Вы сторонитесь Рудлофа, потому что он был в гестапо. И что из этого следует? Что Лунденбройх должен сторониться меня, потому что мы совершенно разного мнения о двадцатом июля. А я — сторониться Беверена, потому что он — из «Мертвой головы» и служил в Аушвице, хотя бы и садовником, а я всегда был фронтовиком. Беверен же не захочет знаться с Гейсслером, потому что Гейсслер служил в Треблинке, а у них там не было ни одной тюльпановой рабатки. Генерал Эйзенштек и генерал-майор Нетцдорф должны разойтись, их разделяет проблема бумаги. Железнодорожный советник, который так хорошо говорит по-английски, не признает газовщика и почтовика за то, что они собственноручно отправили на тот свет лиц польской национальности, сам он отправлял их только по железной дороге, да и то письменно. Так не пойдет, солдат.

Я не собираюсь твердить вам: наша честь называется верность — это ведь тоже прекрасное изречение. Дело обстоит гораздо проще, господин поэт: мы нераздельны, как ветер и море. Да, да, каждый спасается, как может, но при одном условии: что он не топит другого, если дело идет о жизни и смерти. А дело идет именно об этом — наши польские друзья не оставляют нам в том никаких сомнений.

Если речь идет о вашем спасении, господин соотечественник, то, по мне, можете хоть рассказывать, что вы великий муфтий Иерусалимский или маршал Маннергейм, но извольте, юноша, никого здесь не обзывать нацистом. Это, по сути, только другая форма перехода к врагу.

— У вас все? — спросил я. Больше мне ничего не пришло в голову.

— Все, — ответил гауптштурмфюрер, — почти все. Только еще одна мелочь, о которой бы мне не хотелось забыть.

Допустим, вы не та птица, за которую вас держат поляки, это вполне возможно. И кто же вы тогда — голубая невинность? Только что вы тут разорялись по поводу того, как выглядит теперь еврейский квартал, в расстрелах заложников вы тоже нашли порок, этой старой гестаповской крысе вы говорите «нацист» — словом, вы нам всячески даете понять, что к еврейскому кварталу, к заложникам и к гестапо вы никакого отношения не имеете. Вы будете смеяться — я тоже не имею. Но разве из-за этого я стал бы обзывать вас нацистом? Только один вопрос, солдат, вы когда-нибудь стреляли во что-нибудь иноземное?