Мне, кажется, минуло шестнадцать, когда я впервые попал на кладбище, у меня там, должно быть, перехватило дыхание, я старался не глядеть вокруг, и потому воспоминания у меня об этом событии остались весьма смутные, какие-то мерещатся обрывки, которые друг с другом не ладятся.
Я не считаю, что требуется искать особые основания, если человек знать ничего не желает о смерти и мертвецах, вот ежели наоборот, тогда следует заинтересоваться причинами.
Стало быть, там, у польского разъезда, я сидел и наблюдал за двумя молодыми мужчинами, копавшими яму, и совсем успокоился, когда стало ясно, что размеры ямы не отвечают размерам гроба.
Как это бывает после сильного душевного перенапряжения — а стенания от тоски меня, понятное дело, вконец измотали, — я сидел какой-то всем довольный, какой-то невесомый, ни с чем и ни с кем вокруг не связанный, и ничуть не интересовало меня, зачем же все-таки они копают эту яму.
— Эй, держи инструменты, жди, посиди в сторонке, они нам еще понадобятся, — сказал старший.
И они стали спускаться по откосу к путям, но не там, где мы карабкались наверх, а по более отлогому склону.
Хорошо, думал я, если бы день так и кончился: небо сегодня высокое, точно голубой в белых метинах шатер, натянутый за дальним горизонтом; если очень захотеть, можно ощутить аромат раннего картофеля, первого скошенного сена и сосновой смолы, нагретой солнцем; и я, хоть и сел в сторонку, как мне приказали, ощущал запах свежевыкопанного песка у покинутой ямы.
То было мгновение, когда хотелось остаться таким как есть на веки вечные, слиться, не смея шелохнуться, со своим окружением, стать кустом, надежно укоренившимся в почву, не отягощенным никакими думами.
Такие чувства возвышали душу после безмерного унижения, пережитого часом раньше, и это ощущение породило мысль: если меня не стерли в порошок до сих пор, так этого уже не случится, и, значит, у меня есть надежда.
Да, Нибур, конечно же, не исключается, вполне мыслимо и очень даже может быть, что и ты в один прекрасный день, как те там, внизу, будешь сидеть в дверях вагона и щуриться на солнце, зная, что едешь к нему, приближаешься к нему, а вернее говоря — к дому. И никто не пошлет вдогонку тебе танк или здоровенных молодцов на «цундаппах», чтобы заставить тебя по-пластунски ползать вокруг собора, или стрелять в кашевара, или таскать набитый песком ранец, или ломом двигать рельсы, или копать могилу. Но подобные размышления запрещены, это я хорошо понимал. Не едят снег, не мечтают о возвращении домой, еще не сжившись с мыслью о плене. Думать о возвращении домой — значит дать тоске овладеть тобой, а тосковать — значит терять силы, что негоже в суровых местах, к которым ты нынче прикован.
Ладно, не будем раздумывать о вещах исключительных, надрывающих душу; установим-ка вертикальную переборку над бровями, отделим-ка глаза ото лба; прервем связь между ви́дением и мыслью, между восприятием и мыслью; проконтролируем дотошно — если уж невозможно парализовать его полностью — сообщение между верхними отделами головы и всем лежащим ниже аппаратом осязания, обоняния, вкуса, зрения и слуха, оставим ход лишь снизу вверх, чтобы только в верхних отделах совершался процесс отбора и решения того, что для нашей жизни в эту минуту и для этой минуты в нашей жизни неизбежно и безотлагательно. Все это может удаться, если очень сильно хотеть, и с каждым разом будет удаваться все лучше и лучше, и опасность заключается в том, что одними лишь добрыми намерениями не создать условий для обратного хода.
При этом все произойдет так, как с рукой, если она долго остается в бездействии: она быстро хиреет и к новой жизни возрождается лишь при упорных упражнениях. Да и то не всегда полностью.
Надо мной нависла опасность, но в определенных пределах. Я был слишком любопытным, а раз так, значит, мне не обойтись без размышлений.
Да, именно такой я был, к тому же, рад-радехонек, что цель работы тех двоих меня ничуть не касается, и сидел спокойно с инструментами неподалеку от ямы, от которой пахло сырой землей, я все еще сидел, когда по насыпи стала подниматься похоронная процессия.
Я хоть не видел гроба и даже мертвого тела, но какого рода церемония здесь происходила, мне было более чем ясно. У могилы царила тишина, которую слышишь, когда ее нарушают всхлипывания, — тишина, которая внушает трепет: ведь ты видишь перед собой столько народу и ждешь такого шума. Здесь все двигались в замедленном темпе, словно желая еще хоть ненадолго удержать покойного на земле. Здесь чувствовалось то особенное достоинство, какое отличает человека с опущенным ли взором, с высоко ли поднятой головой, то упрямое достоинство, которое говорит об утратах, но оно же говорит и о решимости к борьбе.