– Эй, Гурка, что деешь?! – громко спросил из толпы Иванка.
– Сам видишь – хлеб стерегу! – хлопнув по кулю, откликнулся скоморох.
– Чего же ты березу грызешь? – спросил Иванка, вскочив к нему на дощан.
– Ись хочу, то и грызу! На, пожуй, – предложил скоморох, отодрав от полена кусок коры и подавая ему.
– Ты бы хлебушком лучше меня угостил, – сказал Иванка, ткнув ногою в мешок.
– Вон хозяин-то. Он тебе даст! – указал скоморох на Мошницына. – Нече ржать, дураки, хоть и сами спрошайте – даст? – обратился он ко всему народу.
– Спрошали, брат, не дает! – откликнулись из толпы.
– И то – корье в муку-то мешаем!
Кузнец раздраженно шагнул к скомороху.
– Пшел вон с дощана! – крикнул он.
– Ты хозяин. На то и обрали. Велишь голодать – голодуем. Велишь уходить – уйду! – сказал Гурка и под общий смех скакнул вниз.
Мошницын со злостью, сжав кулаки, подступил к Иванке, но тот стоял, вызывающе глядя в глаза всегороднего старосты… Несколько мгновений они оба почти касались грудями и лицами, ощущая дыханье друг друга… Вдруг кузнец отвернулся, ударом ноги сбросил вслед скомороху его мешок, снял шапку и внятно сказал, обратясь к замолчавшей толпе:
– На мне ответ, господа! Царских житниц не отворю и царского хлеба не дам. Ведется еще в городе хлеб. Сколь ведется, отоль ешьте! Я сам не боярским столом живу: по два дни не бывает хлеба – не плачу…
– У бояр, что ли, милости хошь заслужить? – выкрикнул пуговочник Агапка.
– Дайте, братцы, дорожку голодному скоморошку! – взревел на всю площадь Гурка, проталкиваясь через толпу.
Вокруг смеялись, хлопали его по шапке с бубенцами, притискивали волынку, и она издавала протяжный нескладный рев, заглушая слова кузнеца.
– Так что же, господа, мне ль говорить, аль скомороху глумиться? Кого слушать станете? – нетерпеливо спросил Мошницын.
– А тебе разумнее Гурки не молвить! – дерзко крикнул Иванка, уже оказавшийся рядом со скоморохом.
Гурка пронзительно свистнул в три пальца, притопнул так, что звякнули бубенцы на шапке и на загнутых вверх носках ярких козьих сапожков.
Толпа расступилась, и Гурка пустился в пляс…
Иванка приплясывал рядом со скоморохом, и толпа легко увлеклась пестротой скоморошьей пляски, ловкостью насмешливых «коленец» и песней.
– Еще! Еще! – поощряли в толпе, забыв, что староста всегородний стоит в ожиданье на дощане.
Иванка огляделся кругом, звонко хлопнул над головой в ладони и запел:
Гурка выхватил из-за пазухи связку больших, тяжелых ключей и призванивал ими в такт пляске. Народ расступился, давая дорогу, все подпевали, притоптывали, прихлопывали в ладоши и повторяли вслед за Иванкой и скоморохом озорной глумливый припев:
4
Из рыбной лавки с дальнего края площади Аленка видела и слышала все, что происходит. Когда Гаврила умолк, уступив свое место на дощане Гурке, она со стыдом увидела Иванку в паре со скоморохом, но тотчас же стыд уступил в ней место гордости при виде отца, который решительно оборвал недостойный глум и сказал всему городу твердое веское слово. С радостным самодовольством обернулась она на стоявших вокруг псковитянок, ища их сочувствия и желая в их взглядах прочесть восхищение своим отцом.
– Глянь-ка, глянь – кузнечиха! – услыхала она женский шепот.
Внимание польстило ей. Она опустила глаза, и к ее щекам теплой волной прихлынула кровь.
– Подумаешь – старосты дочка, велика птица! – послышался голос рядом.
– А мнит! Столь мнит о себе, что сурьмы на бровях, ни белил, ни румян знать не хочет!
– И так красна-то, что свекла!..
Аленка забыла отца, всегородний сход и дощан. Уши ее загорелись. Она слушала женские голоса и твердо решила не оглянуться, но непослушный и любопытный глаз исподтишка покосился сам. Она увидела, что взоры стоявших поблизости женщин и девушек обращены на нее. Стройная нарумяненная темно-русая щеголиха, в зеленом шелковом летнике с собольей опушкой, с жемчужной повязкой на волосах, насмешливо смерила взглядом Аленку.
– Словно не чует, что про нее речь, – не стесняясь, сказала она и щелкнула орехом…
Аленка и прежде знала о таких перепалках, случавшихся среди женщин и девушек, но ей самой никогда не приходилось даже слышать их, не только что быть участницей.
В городе с первых же дней восстания повелось, что во все те дни, когда сполох созывал горожан на сходы, молодые женщины и девицы, стыдившиеся толкаться в толпе, с кошелками набивались в лавки на Рыбницкой площади, словно бы что-то купить, и от лавочных дверей слушали и смотрели все, что происходит.
Из сумятицы схода сюда пробирались переглянуться с зазнобами молодые парни. Другие, разодетые в богатые атласные зипуны, сходились сюда же похвалиться козырями, позубоскалить, поприставать к незнакомым девушкам, которые целым пернатым хором давали отпор слишком смелым и самоуверенным из парней…
Строгость нравов в доме Мошницына не позволяла Аленке толкаться на площади. После того как Собакин схватил ее с улицы, она никогда не ходила одна. Но в последнее время, после смерти Якуни, единственным отвлечением от горя ей стало хозяйство: она хлопотала с утра до ночи, чтобы угодить отцу, помрачневшему, озабоченному, ставшему еще суровее прежнего… В рыбной лавке застряла она и сегодня лишь потому, что созванная сполохом толпа запрудила площадь…
От внезапного нападения скорая на язык Аленка только смутилась и растерялась. Она не знала этой красивой, щеголеватой, задорной девчонки, которая так на нее нападала, и не понимала причины ее вражды…
Отец стоял на дощане, комкая шапку, потупив глаза, всем существом порываясь сказать народу какое-то нужное слово, но на площади шла потеха – визжала волынка, гремели скоморошьи бубенчики, и голос Иванки сквозь плеск ладоней под шумный говор и общий смех выкрикивал озорную побаску…
Аленка видела, как Михайла в гневе с размаху ударил о доски шапкой, как он вскочил в седло и мелькнул в воротах… И вдруг из толпы прямо к рыбной лавке вырвался бойкий кудрявый плясун Иванка и с ним – скоморох.
Песня победила, и всегородний староста исчез с дощана. Скоморохам оставалось нырнуть меж ларей и убраться, но здесь, у ларей и в дверях мясных лавок, сбилась толпа псковитянок. Они, весело скалясь, глядели на скоморошью потеху и тоже хлопали в такт плясунам. Гурка им подмигнул и, широко распахнув объятия, в которых, кажется, поместились бы разом все псковские девушки, лихо запел:
Женщины и девушки громко закричали, грозя ему кулаками, какая-то озорница запустила в Гурку рыбешкой.
– Не замай девиц – пригодится воды напиться! – крикнула другая.
А третья, самая смелая и задорная, в зеленом летнике, спрыгнула со ступеньки крыльца, взмахнула платком и, не смущаясь, пропела:
Девушки и женщины звонко, визгливо захохотали, защебетали. Тогда Гурка, подскочив к озорнице, тем же движением, как оскорбленный Мошницын, сорвал с головы шапку, обнажив кудреватую копну темно-русых волос, и хлопнул шапкой оземь.
Крикливые голоса девиц заверещали сильней. Гурка наклонился за своей шапкой, но девица в зеленом летнике на нее наступила ногой, и в то же время в обоих плясунов полетели раскисшие огурцы, рыбьи головы, луковицы, зеленые мелкие яблочки. Под хохот окружающих, отбиваясь от девичьей толпы, плясуны ускользнули меж лавок.