– Есель Маркус.
– А ты что ж – в раздоре с ним, что ли? Какие твои дела с Еськой-литовцем?
– Дела? – удивился Липкин. – А что за дела? Он – купец, я – коваль. Что мне в нем?
– Так чего ж ты в доводчики лезешь?! – в недоумении повторил Гаврила.
– А пес его знает!.. Не ведаю сам, – в не меньшем недоумении ответил Липкин. – Да вишь, как он стал глумиться, мне словно сердце дерут… Злоба такая взяла меня. Я и сказал ему: брешешь, крамарь! Не едать тебе русского хлеба! Голодом люди сидят, ключи в руках держат, а хлеба того не берут, а тебе его взять?! Шишку выкуси!
– Так и сказал? – спросил хлебник.
– И сказал, – подтвердил кузнец.
– А он?
– Посулил пять червонцев.
Иван Липкин и в самом деле не мог понять чувства, которое так зажгло его против литовских купцов, не мог понять сам, почему закипела в нем кровь и рука потянулась схватить литовцев за глотку…
– Посулил пять червонцев, а в руки и не дал?! – воскликнул хлебник, силясь все же понять, что толкнуло Липкина донести.
– В руки два совал, рыжая падаль! – воскликнул Липкин.
– А ты сколь хотел?..
Липкин пристально взглянул на Гаврилу.
– Хоть староста ты всегородний, – сказал он, – а все же ты болван дубовый! Ей-богу – болван! Да я тебе что, Июда-предатель?! Я что же, литовцам, что ль, продался?! Али я переметчик! Я?! Я, тульский кузнец! Ах ты, всегородний! Мудрец без башки!
– Постой ты, не лайся! – остановил Гаврила.
– Хочешь, поди да спроси у литовцев, велики ли бычьи бодалки вскочили на их литовских башках, как я их один об другого тряхнул!.. И навек запомнят свои червонцы!.. – не унимался Липкин. – А ты бы сколь взял за молчок, каб тебе посулили червонцы? На чем бы сошелся ладом?! Почем продаешься?!
– Да постой, окаянная прорва!.. Как кляча с горы, право слово! – воскликнул хлебник. – Ты слушай меня: кабы я за червонцы им продался, то был бы анафема проклят, слуга бесовский, Июда… Да ты – не псковитин, не русский!.. А немцу какой грех?
И «немец» вдруг понял сам:
– Дед мой немец был свейский и батька был немец из самой Стекольны. А я, слышь ты, тульский кузнец. Ведом тебе Тула-город немецкий?! – хитро подмигнув, спросил он.
– Тула наша, – сказал Гаврила.
– Вот то-то оно! Тула наша, и я, стало, наш! – заключил Иван Липкин.
8
– Левонтьич, к тебе старик Калиник, с Немецкого двора караульщик, – сказал Прохор Коза.
Хлебник живо припомнил Глухую Калину с Рыжей Рябиной – с калиниковым дурачком Петяйкой, любителем иноземных денежек, которого Кузя с Иванкой в детстве дразнили, чем огорчалась мать Кузи, которая почитала за грех обижать дурачка.
– Пошто он ко мне? – удивился Гаврила.
– Мне не сказывается, а просился свести к тебе, да, лопочет, «по тайному делу».
– Что за тайность, папаша? – крикнул Гаврила на ухо старику, оставшись с ним наедине.
– А ты не шуми. Про тайности крику не надо, я и так все услышу, – сказал дед Калина неожиданно тихо. – Только перво тебя упрежу – ты в мятеж не путай меня. Человек я царский, и мне ваш мятеж ни к чему. А чего я тебе открою, то пусть с тобой и помрет: государева служба моя за немцами дозирать. Я все их языки разумею. Мыслят люди, что глух, ан глухота моя – царская служба. Надобно мне по субботам во всенощной час ходить к воеводе с теми делами, да воеводу ты ныне держишь в тюрьме. К кому же?.. А дело мое безотложно. Вот и пришел.
– С чем же? – спросил удивленный Гаврила.
– А ты лучше слушай. – Старик зашептал: – Есель Маркус, гданьский купец, литовец, на неделе поедет домой за рубеж. А с ним изменная тайная грамота, чтобы в Полоцком граде наймовать тысячу конных литовцев, а чья та грамота, я не дознал. Ты дознавай. Разумеешь?
– Прохора со стрельцами тотчас же пошлю на Немецкий двор за литовцем! – загорелся Гаврила.
Старик покачал головой:
– А ты не спеши – не блоху ловить! Как они ехать сберутся, то велят Петяйке коней посытнее кормить в дорогу овсом. Он тогда прибежит к тебе, скажет. Тогда и хватай по пути, а в Немецкий двор чтобы стрельцы ни ногой… Такого обычая нету, – строго сказал старик. – Разумеешь?
9
– Левонтьич, чего ж ты творишь! – воскликнул Томила, входя в Гремячую башню и оглядевшись.
В углу стоял горн с углями, с потолка свисали дыбные кольца. Разбойник Серега Пяст чинил одно из колец. Куча зеленой лозы лежала в углу…
– Палачом ты стал, что ли? – сказал Томила. – В своем ты уме?! Хватаешь кого попало, да палишь огнем, да хлещешь, да мучишь…
Хлебник поглядел на него безразличным, пустым взглядом, отвел глаза и сказал Пясту:
– Вели Уланке огонь раздувать да щипцы изготовить… Да скажи Агафоше литовска купца волочить.
– Левонтьич! Ты что, как во сне?! Пьян ты, что ли?!
– Пьян, пьян, – небрежно ответил хлебник.
– Левонтьич, да что ты, оглох, что ли? Сядь! – требовательно вцепившись в рукав, почти закричал Томила.
– Ну, чего тебе надо, подсыльщик? – спросил хлебник.
Он стоял среди башни, сгорбленный, потяжелевший, вдруг ставший старым. Открытая волосатая грудь его провалилась между плечами, рубаха висела на них посконным мешком. Лицо его пожелтело, волосы слиплись, закрывая высокий лоб, под глазами нависли мешки, и щеки запали.
– Вишь, тебя скрючило как! – сказал летописец.
– Как скрючило?
– А душой ты не прям, а скрючен: сумненья в тебе на всех. Знать, тяжко?
– Палачом не бывал доселе, – ответил хлебник со вздохом. Он опустился, вдруг присмирев, на скамью.
– Серега! – окликнул он Пяста. – Погоди. Дай мы тут потолкуем. Потом…
Он провел ладонью по потному лбу.
– На тебя нет сомненья, Иваныч, я так зарычал, по злобе. Верю тебе… У тебя – сердце чисто… Ты не от Земской избы – от горячего сердца подсыльщик.
– А ты и палач от сердца, Левонтьич! Да слышь ты, уйми его жар, искры летят от него, и пожар натворишь…
– Пожар? – задумчиво переспросил Гаврила. Он прислонился к стене головой и вдруг весь обмяк и всхрапнул.
В первый миг Томила подумал, что хлебник внезапно скончался. Он даже вскочил было с места, но мерный храп раздавался в башне… Летописец глядел на лицо Гаврилы.
«Тяжел ему груз – экий город тащить на спине, – думал он. – Надорвался Гаврила, вот то и к пыткам пристал. Сил не хватило, чтоб мудростью править, он – страхом, а тут-то и ждет погибель!»
Шли минуты…
– Пожар? – как будто не спал, тем же тоном, внезапно проснувшись, спросил Гаврила. – Он горит уж, Иваныч, пожар-то… Слышь, Иваныч, не так ты, как надо, мыслил. И я тебя перво-то слушал. Теперь слушай ты: нынче ко мне из Земской избы присылали Устинов да Мишка Мошницын: мол, как я посмел хватать земских выборных… Я им сказал: вас в измене найду, то и вас под пытку. Мошницына – под батожье, а Устинова разом на дыбу!.. Испужались!
Гаврила внезапно захохотал…
– Сколь измены, Иваныч! – сказал, вдруг утихнув, Гаврила. – Ты и не ведаешь, братец, чего творится! Повинщики живы и новое челобитье повинное пишут. Каб хлеба было довольно, тогда бы держались, а тут народ голодает, они и пишут!.. Поповщики есть – попов хотят в город пустить, что от Земска собора скочут, а там за попами – и войско… А ныне литовщики завелись. Я чаял – брехня: мыслил – большие зря поклепали, чтоб рознь учинить… Ан дознался – литовщики есть! Поймал на Немецком дворе… Ныне стану пытать… А в Земской избе отыщу измену – то разом долой и башку!..
– Чего же ты хочешь? – спросил Томила.
– Единства хочу! – воскликнул хлебник.
Он снова захохотал неожиданно, нескладно и громко.
– Хочу единства, Иваныч. А ведаешь – что есть единство? Я есмь един – то единство! Вот оно где! Кто против – долой башку! Вот единство! Рознь извести. Повинщик? – казнить! Поповщик? – клади под топор! Литовщик? – замучу насмерть!.. Дворян изведу. У Мишки Мошницына царские житницы отниму, хлеб раздам народу, всю Земскую избу – в тюрьму! Крестьян впущу в город. Послал уж Иванку к ним с Кузей… Напишу в Печоры монахам, чтоб крестьянам дать пушки и порох!.. Кудекуша, слышал ты, был?.. – спросил хлебник, забыв, что он сам впервые услышал имя Кудекуши от летописца.