— Эгей! — закричала Маша.
Люди обернулись. «Толька!» — удивленно вскрикнул я, увидав поросшее рыжей бородой лицо Неокесарийского. Вслед за его батом прошел еще один. На кем были рабочие. В это время подошел Ник. Александрович, а на обрывистый берег взобрался Неокесарийский.
— Ол-райт, как говорят французы, — раскланиваясь на обе стороны, приветствовал он нас.
Из короткого разговора мы узнали, что им нечего есть и они едут в Баджал.
— Хлопцы, приготовьсь! — крикнул он своим гребцам и опять раскланялся на обе стороны: — Ол-райт, как говорят французы!
Стали устраивать лагерь. Пешка взял маленькую палатку для себя.
— Почему это?
— Моя она, потому и ставлю.
— Как твоя? Ставь большую на всех. А эту отдай, — сказал Ник. Александрович.
— Не отдам. Мне ее Еременко дал.
— Записка есть?
— Нету и не будет, а палатка моя!
— Не кричи, обнаглел. Можешь уходить к Еременко. Мне такие рабочие не нужны!
— Не смеешь гнать! — Пешка подступил к Ник. Александровичу, его губы тряслись, глаза сузились. — Я тебе покажу. — Было в нем что-то такое, что напугало Мозгалевского.
— Ну чего ты кричишь? — миролюбиво сказал он. — Нам с тобой не сработаться. Я нервный, и ты нервный, и лучше нам расстаться… Напишу записку, и иди, иди к Еременко.
— Не пойду. Амба!
Все же палатку вернул и стал устанавливать большую.
Вечером Шура, оглядываясь по сторонам, сообщила шепотом в палатке о том, что у нее пропал большой кухонный нож, что он у Мишки Пугачева, хоронит его, и я боюсь-тка…
— Надо отобрать у него, — сказал я.
— Попробуйте, — разрешил Ник. Александрович, — а ты, Шура, не бойся, тебя он не зарежет, да и никого из вас не зарежет, а меня, ну так что ж, я уж пожил. Пусть его режет.
— Но и у Пешки нож-от.
— Ну пусть и этот режет. Иди, не волнуйся, иди.
3 ноября. Зимнее утро. Снег искрится от солнечных лучей. Небо синее-синее. Деревья в инее. Трава в узорах. Хорошо. Морозный воздух бодрит, и когда я оглядываю все это, то кажется, что я выехал из города в выходной день покататься на лыжах. Настроение хорошее, хотя в желудке и пустовато. Бульон и два микроскопических кусочка мяса — не особенно солидная закладка на день. Только вышли, а уже хочется есть. Но лучше об этом не думать, а наслаждаться солнечным утром.
— Хорошо! — кричу я.
— Хорошо! — кричит Маша.
Идем по замерзшей протоке. Лед гладкий, ровный. Мы, как ребята, — разбежимся и катимся, стоя на ногах. Лица раскраснелись, особенно у Маши. Надо пройти семь километров, но незаметно бегут они. Вот уже кочковатое болото, вот тут мы с Калядиным ели бруснику.
— Маша, иди сюда! — кричу я, и в это время из травы вспархивает рябчик, за ним другой, еще, еще. Они садятся тут же, рядом, и, задорно взъерошив хохолок, глядят на меня с нижних ветвей. Маша хлопает в ладони, и они падают в траву. Какая обида — нет дроби. Ружье уже много дней бездействует.
— Ладно, Сережа, оставь их, глазами не застрелишь, иди бруснику есть.
И мы едим бруснику, едим до оскомины, хотя она и сладкая. Подходит Ник. Александрович, и рабочий день начинается. Маша тут же, неподалеку, бьет шурфы по только что проложенной трассе.
Обратно идем, когда солнце опускается за сопку. Мы теперь используем каждую минуту и уже не думаем об отдыхе. Нажимать и нажимать!
За полчаса до прихода в лагерь совсем стемнело. Возвращались в лагерь другим путем и, немного не дойдя, натолкнулись на незамерзшую протоку. И я и Ник. Александрович были в валенках. Вдруг в темноте на другом берегу что-то завозилось, потом послышалось шлепанье по воде, и к нам подошел Пешка.
— Что ему нужно? — тихо сказал Ник. Александрович.
— Отец, давайте я вас перенесу, тут вода, — сказал Пешка. — Садитесь, не бойтесь.
Ник. Александрович взобрался к нему на спину, и он перенес его, а потом и меня.
На ужин только суп, и лучше бы его и не есть, — только еще больше растравил голод. Продуктов осталось на два дня, а там — черная неизвестность. В палатке холодно, печь не нагревает воздух, — все выносит, а зима только еще начинается, что же будет в морозы?
4 ноября. Пять раз просыпался от холода и наконец не выдержал — натянул на ноги валенки, влез в шубу и, согревшись, только под утро уснул.