"Старожилы такого, конечно, не припомнят."
Невольно оглядываясь вокруг, Мамонт подумал, как неприятен в своей обычной физиологической жизни человек, хуже, чем любое другое животное. Мизантропы уже несколько дней безвылазно жили здесь, в этом сарае, скорее даже — под навесом, с циновками вместо стен. На полу, для стока воды, просачивающейся сквозь крышу, были выкопаны канавки. Мимо Мамонта бежала вода, огибая валявшееся, ненужное уже, барахло.
"Кофе в постель."
Сварились улитки, собранные еще покойным Козюльским. Теперь на ладони у Мамонта лежал довольно большой кусок вареного мяса, жилистый комок мышц. Мамонт жевал, стараясь не замечать вкус.
"Почему на войне все так отвратительно: звуки, запахи, даже цвета и вот вкус."
— Были бы хоть желуди, я бы муки намолол, лепешки там… Как раньше. Только откуда здесь. Дурная земля, — Демьяныч сидел, кутаясь в бурое от грязи одеяло, грея миской колени. Он предпочел улитку с бульоном.
— Вещи семеновы остались, а я то обещал их вместе с ним похоронить, — сказал Мамонт, глядя на улитку, плавающую в миске старика, как единый пельмень.
"Козюльского нет, Семена Михайловича, и такое ощущение, как будто зуб вырвали, — мысленно сказал он будто самому себе, — уже вроде забыл, а вот случайно дотронулся языком, а там дырка. Пусто. Пустота."
Вещи Козюльского, кажется, тоже хотели делить, но оказалось, что их, вещей, почти и нет. Все, что нашли — это советский юбилейный рубль, несколько мятых тайваньских юаней, капроновую расческу с застрявшими семечками, древнюю потертую квитанцию.
"Вещи. Вещи честны и невинны. Благородны в своей скромности и верности."
После этой смерти много было разговоров о том, куда исчезло тело убитого Козюльского. Предполагали, что унесло в море. Или достали черные. Мизантропы искали его, но не нашли.
— Старинную песню в транзисторе слышал, — сказал Чукигек. — На австралийской волне. Сейчас только дошло, что и перевод когда-то слыхал. Или читал. Давно. Домой моряк вернулся, домой вернулся с моря. И охотник спустился с гор.
— Спели уже все песни, — мрачно пробормотал Кент. — Когда-то Тамайа говорил, эти слова на памятнике какому-то писателю написаны. Это в его краях, на его острове. Сейчас, наверное, уже там, на этот памятник смотрит.
— Тесен мир, — отозвался кто-то. Опять наступила тишина.
— Пир во время чумы, — наконец снова заговорил Чукигек. Глядя на жующих мизантропов, он сворачивал самокрутку из древесной трухи. В эти дни мизантропы курили древесную труху с сухой травой, листьями и всякой дрянью, добавляя спитой кофе.
— Ну и правильно, — отозвался Пенелоп. — И во время чумы должен быть пир.
— Еще чумы нам не хватало, — здраво возразил кто-то рядом.
— Переполнилась чаша с терпением, — сказал Чукигек. — Как Семен Козюльский говорил… И это жизнь?! Хуже только смерть.
— Все прикидываю: сколько бы уже от срока отсидел, если бы сразу сдались, — произнес Кент, почему-то покосившись на Мамонта.
— Раньше сядешь — раньше выйдешь, — сакраментально высказался Пенелоп.
Гром заглушил его слова, снаружи раздался жуткий грохот, будто раскололось небо. Полыхнул сиреневый электрический свет.
Мамонт стоял у водяной стены. Снаружи что-то белело. Развешанное белье само по себе стиралось под дождем. Наверное давно отстиравшееся, оно висело уже четыре дня, его все ленились убрать.
Земля превратилось в сплошное разветвленное русло. Ее едва было видно из-за множества шевелящихся ручьев и ручейков разной толщины. Они и текли по-разному: некоторые — быстрее, некоторые — медленнее. Было дико даже подумать о том, чтобы выйти сейчас наружу из-под этого сырого навеса. Вода вспучила почву, основание леса стало холодным болотом с черным, всплывшим вверх, мусором и островками мягкой оранжевой грязи.
"Никакой враг не пройдет. Остается надеяться на это." Он ощутил как задохнется от холода, когда сделает шаг наружу и ноги в символических сандалиях сразу уйдут в холодную зыбкую грязь.
Оставалось стоять, глядя на далекое теперь, ставшее недоступным, белье. Снаружи от все заслонившего дождя и тумана стоял сумрак. Его все время озаряли молнии, будто кто-то на мгновения — пробуя- включал свет.
"Тусклый мир". Знакомое ощущение, будто в лагере, — тоска по другим, ярким, цветам.
— По радио говорили, десять лет такого муссона здесь не было, — сказал Чукигек. — Когда же, наконец, нас победят? — неожиданно добавил он.
Все промолчали.