Чем занимался все это время мой дед Лейб, точно сказать не могу. По-видимому, работал в каких-то артелях, торговал в палатках, что-то продавал и перепродавал. Всеми своими связями и корнями он принадлежал к той среде, еще по существу местечковой, вызывавшей презрение не только у антисемитов, но и у эмансипированных евреев вроде Пастернака, который после поездки на дачу куда-то в наши места (по Ярославской дороге) в письме жене в сердцах восклицал: «…кругом почти сплошь жидова… ни тени эстетики». И хуже всего, продолжал он, сознание, что ты к этой среде привязан вопреки своей воле — одним фактом своего происхождения — и всю жизнь должен за нее «нравственно отдуваться». «На это же обречен и мальчик», — добавлял Пастернак, имея в виду трехлетнего Женю.
Едва окончив музыкальное училище, мой отец был принят в знаменитый Государственный духовой оркестр, а вскоре перешел в Государственный симфонический оркестр: талант и упорство маленького барабанщика были замечены. Он играл на всевозможных ударных инструментах, в том числе на ксилофоне, которому уделял много времени и сил; в дальнейшем он стал одним из лучших ксилофонистов в стране. Помню, как он раскладывал на металлической подставке пирамиду из звонких палисандровых дощечек с вырезанными на них названиями нот С, F, Em и так далее, решительно взмахивал деревянными ложечками — и они наперегонки летали по всей этой «шахматной доске», а потом вместе, как пара колибри с бьющимися крылышками, зависали в воздухе над какой-нибудь одной дощечкой-нотой и извлекали из нее длинную трель…
Но подошел армейский возраст; это значило, что моего отца могли забрать и направить в любой окружной военный оркестр, хоть на Дальний Восток, чего ему, естественно, не хотелось. Кто-то из музыкантов посоветовал обратиться в оркестр Ф. И. Николаевского при Высшей пограничной школе НКВД. Вальяжный, с кавалерийскими усищами полковник (он же капельмейстер) поговорил со щуплым, невысокого росточка призывником и милостиво принял его в свой образцово-показательный оркестр. С тех пор вся отцова биография связана с армией, духовыми маршами, сапогами и парадами. Одно из моих детских воспоминаний: отец надраивает пуговицы на парадном мундире. Для этого у него есть особая деревянная дощечка с прорезью, этой прорезью она надевается на пришитую к мундиру пуговицу, и дальше пуговицу драят зубным порошком до полного, ослепительного блеска и сияния. Данная процедура неукоснительно производилась перед каждым парадом, а их у отца были десятки: на протяжении тридцати лет он входил в состав сводного оркестра, игравшего на Красной площади, а в 1945 году участвовал в знаменитом Параде Победы. Если вы видели момент, когда под барабанную дробь солдаты бросают немецкие знамена к подножью Мавзолея, знайте, что в команде барабанщиков выбивал дробь и мой отец.
После начала войны курсантов-пограничников направили на фронт, а музыкантов Николаевского использовали в столице для охраны, патрулирования и других второстепенных дел. Надо сказать, что мой отец хотя и был человек по складу своему военный, организованный, но совершенно не боевитый, притом за боевитого никогда себя и не выдавал. Когда я просил рассказать о его военных подвигах, он обычно повторял одну пластинку. про то, как его послали с поручением к зенитчикам на крышу училища; он полез по лестнице к люку, и вдруг прямо над его головой застучал спаренный крупнокалиберный пулемет — так он с испугу кубарем скатился с лесенки!.. Потом пограничную школу отправили в глубокий тыл, в Алма-Ату. Там, кроме службы, отец по вечерам играл в оркестре алма-атинского театра оперы и балета — ведущего на тот момент театра, в котором пели и танцевали все эвакуированные знаменитости. Там, в Алма-Ате, он познакомился с моей матерью и стал за ней ухаживать. Летом 1943 года они поженились.
Вот такое сочетание веселого барабанщика и бравого солдата Швейка и досталось мне в отцы. Я от него, конечно, многое унаследовал. Всегда считал себя маменькиным сынком, а с возрастом стал понимать — и отцовского во мне немало. Вспыльчивость, отходчивость, любовь к армейской ясности и порядку… А музыкальность (недоразвившаяся) — это и от отца, и от матери. Лет в шесть меня пробовали учить музыке на чужом, теткином пианино, да вскоре им с мужем это надоело: не попортил бы инструмент, да и беспокойство лишнее. Через несколько лет отец стал учить меня на аккордеоне, и я уже начал помаленьку играть, да упражняться подолгу терпения не хватало, и отец махнул на меня рукой. А в девятом-десятом классе я сам нашел где-то учебник гармонии и стал его изучать, думая сделаться композитором. Даже научился записывать свои опусы на нотной бумаге. Правда, дальше элементарных вальсов и маршей не пошел… Отец только по смеивался, дескать, вот Моца́рт нашелся. Кстати, еще одна черточка: хоть он всю жизнь провел среди солдафонов и лабухов, да и сам был лабухом и солдафоном, но я за всю жизнь не слыхал от него ни одного скверного, грубого слова. Дружа с пьяницами, много лет играя вместе с ними на бесконечных свадьбах, похоронах, танцах и гастролях, он умудрился оставаться трезвым человеком — «томатным злодеем», как его дразнили товарищи.