Мы увидели изразцы Де Моргана, двери сияющего синего цвета, гранатовые и тюльпановые орнаменты Морриса и поняли, что нам были всегда противны двери, выкрашенные под древесину, обои с розочками и плитки с геометрическими узорами, словно вытряхнутыми из какого-то мутного калейдоскопа. Мы стали жить в таком доме, какой видели только на картинках, и даже встречали людей, одетых как персонажи сказок. Улицы были не прямыми и скучными, как в Норд-Энде, но изгибались, если на пути было, например, большое дерево — или просто из удовольствия изогнуться…
Архитекторы-ремесленники еще не начали штамповать свои вульгарные копии, и, кроме того, мы знали только самые красивые дома, дома художников. Я, две мои сестры и брат брали уроки танцев в невысоком доме из красного кирпича, крытом черепицей, который был так хорош, что я отказался от своей давней мечты — когда-нибудь поселиться в доме, где комнаты выглядели бы точно как каюты.
Это признание дорогого стоит. Обиталище художника затмило корабельную каюту, романтика моря и приключений уступили чарам искусства. Допустим, победа была временной и неполной — но очень важной, этапной. На нижнюю, основную плиту — простовато-реальной и причудливо-сказочной Ирландии его ранних лет — легла вторая плита, эстетическая и утонченная. Иначе и быть не могло. Все-таки Йейтс был сыном художника — не в меньшей степени, чем внуком моряков и купцов.
Его отец Джон Батлер Йейтс оказал во многом определяющее влияние на сына. Любовь к поэзии, к драме, вкусы и предпочтения в искусстве, основы мировоззрения — все это он получил от отца и в общении с ним. Их переписка, интенсивная и всегда важная для Уильяма, продолжалась и после того, как старший Йейтс переехал в Америку (где умер в 1922 году). И совсем не просто так сорокачетырехлетний поэт признавался в письме отцу: «Я поразился, осознав, как полно, за исключением некоторых деталей и точки приложения, моя философия жизни унаследована от тебя».
Что касается таких деталей, как успех, то здесь Джону Йейтсу не слишком везло. Может быть, он занялся живописью слишком поздно — после того, как закончил юридический факультет в Дублине. Усиленным трудом он возместил многое, но, может быть, какого-то чуть-чуть не хватило. По крайней мере, на его собственный взгляд. Того, что рисовалось ему в воображении, он никогда не достигал: отсюда — бесконечные переделки, дошедшие до почти патологической неспособности поставить последний мазок на полотне. Это при том, что его ранние работы хвалили Россетти и другие авторитетные ценители. Автопортрет Джона Йейтса в Дублинской национальной галерее, портреты сыновей и дочерей свидетельствуют об оригинальном и тонком таланте; но, должно быть, художник применял к себе иную, более высокую мерку.
Его письма к сыну содержат многое, на чем зиждется поэзия Йейтса: вера в индивидуальность (основанная на чувстве рода и нации!), превосходство интуиции над разумом (доказываемое рационально!), необходимость свободы художника (зависимого лишь от своего вдохновения). Склонность мыслить антиномиями у Йейтса тоже от отца. И общее понимание поэтического призвания, лучше всего выраженное в этих словах Джона Йейтса: «Поэзия — это Голос Одинокого Духа, проза — язык социально-озабоченного ума». А также: «Поэты должны жить в отшельнической келье своей души».
Склонность к литературным паломничествам привела меня однажды и в Бедфорд-Парк. Его очарования не убыло за сто пятьдесят лет. Дома по-прежнему стоят, как игрушки — красноватый кирпич стен и белая краска деревянных рам, крылечек, калиток, балконов и террас. Во всей деревне не сыщешь двух одинаковых домов, и при всем разнообразии — один и тот же стиль, как будто их строил один архитектор. Это, конечно, не так; но чувство ансамбля удивительное. Ни один дом не стремится «выпятиться», стать лучше других, но каждый сам по себе достоин восхищения.
Стояла поздняя осень, и, подходя к дому Йейтса, я не мог не залюбоваться ярко-желтым ковром, устлавшим тротуар вокруг одинокого облетевшего дерева. Листья, лежавшие на земле и на стоявших вдоль обочины машинах, были необыкновенной формы, вроде изящного веера, растворенного не до конца, а под углом примерно 140 или 150 градусов. Идеально чистые, не пораженные ни единым пятнышком ржавости или гнили, на длинных ровных черенках. Я взял несколько штук — пригодятся на закладки для моих ирландских книг. Это было гинкго, вечное дерево: никто не знает, сколько оно живет, в Китае есть экземпляры, которым больше двух тысяч лет.