В это первое время в Томске от сердечных волнений меня уберегали память о Тане и авральная учебная нагрузка. Кроме того, секция бокса, в которую я стал похаживать зимой, выплескивая там лишние запасы молодой резвости.
К концу года я сдал все, что нужно, с одной тройкой — по политической экономии. Это был оброк, который нужно заплатить, и я заплатил — в обрез, ни грошиком больше, чем требовалось. Был и второй оброк — военная кафедра. За год мы прошли теоретический курс наводчиков ракет какой-то там дальности и летом, после сборов, нам должны были присвоить офицерские звания. Так что домой к маме я вернулся студентом четвертого курса и без пяти минут младшим лейтенантом — вот уж она была рада.
Тем летом я попал в Коктебель: туда поехал Коля Корнев со своей девушкой, ну и я заодно. В 1965 году Коктебель еще не стал той Меккой для московской и питерской интеллигенции, какой он сделался десятью годами позже, и, уж конечно, был абсолютно непохож на курортную разлюли-малину, которая там сотворилась после «перестройки», когда контингент отдыхающих радикально изменился. Дом-музей Волошина и само имя поэта, чьи стихи не печатали в России с 1920-х годов, стали для меня настоящим открытием. Я читал эти стихи под их родной кровлей: они были переплетены в три толстых тома для всеобщего пользования (спасибо Марии Степановне Волошиной), и каждый мог присесть за стол и читать сколько влезет. В меня влезло не много, хватило первого тома. Я сразу запомнил наизусть чеканный сонет:
Но особенно меня очаровало вот это: В янтарном забытьи полуденных минут с тобою схожие проходят мимо жены… В душе взволнованной торжественно поют фанфары Тьеполо и флейты Джиорджоне. И пышный снится сон: и лавры, и акант по мраморам террас, и водные аркады, и парков замкнутых душистые ограды из горьких буксусов и плющевых гирлянд…
Я бредил этими стихами. Бредил и бродил «в янтарном забытьи полуденных минут» — именно янтарном! именно в забытьи! — по набережной, по улицам, и мне грезились мраморные террасы, аркады (смысл этого слова я смутно угадывал) и ограды из буксусов (я предполагал, что это туя, которой много произрастало в Коктебеле; оказалось, самшит с мелкими глянцевитыми листьями, из которого выстригали не только ограды, но и шары, и конусы в старинных парках). И конечно, вскоре я нашел — воображение все-таки первично! — ту, к которой я мог мысленно обратить эти чеканные строки:
У нее была своя компания, державшаяся вместе. Две-три девушки и несколько парней, один из них с бородой. Конечно, это и были те самые шуты Веласкеса и дураки Шекспира. Чаще всего они сидели кружком на песочке и играли в карты. Иногда в руках у бородача оказывалась гитара и он что-то пел. Ну да. Шутам и положено напевать под лютню что-нибудь жалостливое или двусмысленное.
Не помню ее лица. Я влюбился в голос. Он мог звучать в двух совершенно разных регистрах: то обычный девчачий — высокий, то низкий, грудной, чуть хриплый. Я обмирал, когда слышал его в очереди за обедом, в открытом кафе возле пляжа.