Порой меня тянуло на подвиги. Однажды после наступления темноты я вдруг решил взобраться на Святую гору — но не пешеходной тропой через седло перевала, а в лоб, взяв на прицел темнеющую вдали вершину. Умный в гору не пойдет? Я пошел. Три часа карабкался по камням и осыпям, сквозь кусты и колючки, один в ночной темноте — лишь луна изредка посвечивала мне, выходя из-за туч, да один раз на камне невдалеке высветился горный сурок, вставший на задние лапки.
Наутро, проснувшись, я обнаружил, что в голове моей звучат строки без рифм, но с разгонным, неудержимым ритмом:
Целая поэма сочинилась в тот день; все потом забылось, остались лишь эти начальные строки.
Я даже не знал, как зовут мою героиню.
Познакомиться с ней и ее спутниками? Но это значило предать ту стиховую музыку, которая во мне звучала, разменять ее в профанных ненужных разговорах. Я предпочел, как всегда, ждать чуда. В один из вечеров тоска привела меня на улицу, где она жила (зачем? я знал, что не осмелюсь подойти). Я дожидался ее возвращения. Было уже близко к полуночи. Она возвращалась не одна. К счастью, они меня не заметили.
Я пришел домой, но спать не мог. Вообще не мог оставаться на месте. И тут я вспомнил про Старый Крым. По прямой до него было километров двенадцать; по кривой, если выйти сперва на шоссе Феодосия — Старый Крым, вдвое больше, но за ночь как раз можно дойти. Это была замечательная мысль, Волошин бы одобрил. Я вышел из дома и зашагал дорогой на Феодосию. Неожиданно разразилась гроза. Не гроза, а настоящая театральная феерия, сцена в степи. Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки! В ответ сверкали огромные молнии и грохотал гром, сочувствуя мне и руша фантастические нагромождения моих бед и обид.
Мокрый, как спасшийся с корабля матрос, я дошел до поворота на Старый Крым, дальше дорога повела сама. К пяти утра я был уже в центре города, на базарной площади. Уселся, как ворона, на пустой прилавок под навесом. Усталости я не чувствовал. Одежда моя уже почти высохла от ходьбы; раннее крымское солнце довершило дело. Я сидел на пустом в этот час прилавке на краю торговых рядов и жмурился от блаженства.
В какой момент появилась эта девушка, я не помню. Знаю только, что она первая со мной заговорила. Местная, крымчанка. Десятиклассница. Она была очень похожа на Таню, только проще и яснее. И глаза синее и ярче. Мы посидели рядом на деревянном прилавке, потом она повела меня гулять и показывать город. Час был ранний, но солнце пригревало все сильней, мы как будто плыли в океане солнечного света…
«Это — могила Грина», — сказала она вдруг. Я очнулся и увидел, что мы стоим на пустынном, заросшем выгоревшей травой кладбище. Перед нами был низкий холмик со скромным серым камнем — неприметный, если бы не росшее рядом дерево, к нижней ветви которого был привязан красный пионерский галстук. (Лет через десять я прочел в газете, что над могилой Александра Грина в Старом Крыму воздвигнут памятник — естественно, попечением обкома комсомола, — и внутренне содрогнулся.)
Было очень тихо. Мы присели неподалеку на старую могильную плиту — мне бы это в голову не пришло, но все, что она делала, казалось естественным — и замерли, греясь в лучах разгоравшегося солнца. Она взяла мою руку, освободила ее от соломинки, которую я держал, и положила к себе на колено. Что это было — детская доверчивость, шальная выходка или внезапное движение сердца, — до сих пор не знаю.
Мы прогуляли до полудня и расстались, условившись встретиться вечером. Побродив по улицам, я неожиданно врезался в знакомого томича. То есть это он в меня врезался с изъявлениями шумной радости, а я его с трудом вспомнил, кажется, мы познакомились в те первые дни, когда я ночевал в общежитии Политеха. Он был какой-то летчик, учился в Томске, а теперь приехал к жене в Старый Крым и отчаянно скучал. Меня, как дорогого земляка, он забрал в охапку и отвел домой — знакомить с женой и вспоминать любимый город. Молодого вина у него было запасено вдосталь, и мы до вечера практически не вставали из-за стола, бражничая, разговаривая и распевая студенческие песни. Наконец, пришло время уходить, я стоял, прощаясь, на пороге их квартиры. Голова моя кружилась от выпитого, но хуже всего было то, что мне ужасно хотелось в туалет, но признаться в этом при женщине я не мог, стеснялся. (Через много лет я услышу рассказ пожилой американки, как с ней случилось то же самое в день свадьбы, но она скорее умерла бы, чем призналась; бедняжка догадалась незаметно под столом расковырять себе вилкой палец, чтобы под предлогом унятия крови сбежать в ванную. Я был той же пуританской закваски.)