Потом разговор перешел на современную американскую поэзию. В Вашингтоне я составил список десяти наиболее интересных мне поэтов: Ричард Уилбер, Энтони Хект, Джеймс Меррилл, Марк Стрэнд, Чарльз Симик… Я задумал составить книгу интервью и переводов — в рамках этого круга — и спросил Иосифа Бродского, не согласится ли он написать предисловие к такой книге. Он сказал, что охотно напишет, добавив с оттенком грусти: «Вообще-то я сам обязан был что-то такое сделать. Но…» — «Но всего, что обязан, сделать невозможно», — мысленно закончил я. Бродский поддержал мой проект рекомендацией, и через год мне выделили под него стипендию в Институте Кеннана — которой я по семейным обстоятельствам так и не воспользовался…
Часа через полтора разговора он предложил выйти в сад. Был март, под деревьями еще лежал снег. Помню, что Иосиф выглядел очень хорошо в этот день, он казался счастливым, на щеках был здоровый румянец.
Вот тогда он мне предложил: «Почему бы вам не приехать сюда преподавать? Только не русскую литературу, как все эти халтурщики, а английскую. Я бы мог помочь вам кое-какими своими связями». Уверенность Бродского, что русский может лучше преподавать английскую поэзию, чем американец, меня умилила и смутила. «Мало у вас дел, чтоб еще хлопотать по моему поводу», — пробормотал я. «Но ведь это не вы меня просите, а я сам предлагаю», — возразил он.
Когда мне настало время уезжать, Бродский развил бурную деятельность, позвонил друзьям-коллегам, уточнил расписание на автобус и где продаются билеты, отвез меня покупать билеты, а потом на автобусную остановку. Стоя рядом со мной на остановке, вдруг заметил, что у меня кончились сигареты, и, несмотря на мои протесты, нырнул в машину, поехал и купил мне сигареты. Есть воспоминания одного из его питерских друзей, которого он провожал до дома, а в подъезде от избытка чувств — схватил в охапку и внес на пятый этаж. Так что мне еще повезло.
Из Хедли путь мой лежал в Ганновер, штат Нью-Хэмпшир, на границе штата Вермонт. Опять самые что ни есть фростовские места. Здесь еще лежал снег. Лев Лосев, профессор кафедры русского языка Дартмутского колледжа, сразу мне ужасно понравился. У него были безукоризненные петербуржские манеры и при этом — ни малейшего пафоса, ничего слишком. Впоследствии мне довелось общаться с ним и переписываться, почти до самых последних его дней, — он всегда оставался равен себе самому.
Мне страшно нравилось и нравится, что, оставаясь в жизни таким сдержанным и корректным (почти политкорректным), в стихах он мог быть каким угодно — дерзким, ироничным, надменно-презрительным, — здесь он давал полную волю своему поэтическому темпераменту. Например, в стихотворении, где поэт (абстрактный) говорит про свою обслюнявленную патриотами родину:
И так далее. Вплоть до потрясающей концовки, которая, не отменяя ни одного сказанного слова, все сразу преображает и превращает карикатуру — почти в икону.
Лев Владимирович (я всегда называл его только так, хотя русские знакомые все поголовно звали его Леша) привез меня в их с Ниной дом в Вермонте, неподалеку от Ганновера, и предупредил, чтобы я сам на улицу не выходил, поскольку к ним в сад забредает медведь. Было по-деревенски уютно, в комнатах стоял сосновый запах. Я подарил Лосеву такого же Спайка Миллигана, как и Бродскому, с детскими стихами и «Грустно-веселой историей Лысого льва», а Лосев подарил мне оба своих сборника, вышедших к тому времени в Америке: «Чудесный десант» (1985) и «Тайный советник» (1987). На «Тайном советнике» он оставил такой стишок: