Темой своей докторской работы я взял сопоставление Уильяма Батлера Йейтса с его русскими современниками. Фонд Айрекс благородно выделил мне годовую стипендию для архивных изысканий, и я поехал в Россию. Мне удалось глубоко копнуть архив Вячеслава Иванова в РГБ и восстановить по семейным письмам драматическую историю его жизни в Англии. А в рукописном отделе ИРЛИ в фонде Зинаиды Венгеровой я нашел неопубликованный перевод пьесы Йейтса «Кэтлин Ни Хулиэн». Но главные загадки роились вокруг темы «Йейтс и Гумилев», в особенности вокруг таинственного автографа Гумилева на книге Йейтса: «По этому экземпляру я переводил Графиню Кэтлин, думая только о той, кому принадлежала эта книга. 26 мая 1921 г.». Сам перевод пьесы «Графиня Кэтлин» исчез, исчезла и книга с автографом, осталось лишь факсимиле, которое успел снять и опубликовать в парижской газете Глеб Струве. Отсюда начала раскручиваться детективная история, захватывая все новых персонажей, а чтобы она до конца (или почти до конца) прояснилась для меня, потребовались еще многие годы и новые находки.
По забавному совпадению, моими консультантами в этой работе были два Гаспарова (однофамильцы, а не родственники) — профессор Борис Михайлович Гаспаров из Колумбийского университета и наш великий филолог Михаил Леонович Гаспаров, который даже рекомендовал две главы из моей работы в «Известия Академии наук».
Но двумя Гаспаровыми, по ту и по эту сторону океана, дело не ограничилось. Продолжая тему удвоения, я обзавелся еще одним Григорием, аспирантом хоть и другой кафедры (классических языков), но сходных со мной стихотворно-переводческих устремлений. Гриша-младший стал моим самым близким другом в Нью-Йорке. Он учил меня древнегреческому языку (до сих пор помню: «Ехал грека через реку»), а я его — теории относительности. Конечно, мы читали друг другу новые стихи, а когда выпадал свободный денек, гуляли в парке и по-над речкой (Гудзоном), ходили по музеям и предавались прочим ботаническим развлечениям. Если же порой пускались в безудержный разгул, то съедали в Баскин-Робинсе по стаканчику мороженого: я — шоколадного, а он — фисташкового.
Когда бы у меня был прибор, через который можно заглянуть вперед в будущее, я бы увидел Гришины книги переводов из Пиндара, Проперция, Персия, Гомера и других греческих и римских классиков, его сборники стихов — и совсем для меня непостижимое! — его не похожую ни на кого удивительную прозу.
Мы с ним крепко дружим до сих пор, видимся и в России, а если удастся, где-нибудь еще; например, вместе ездили на родину Горация в Венузу. Между прочим, восьмое декабря — день рождения Горация и Гришиной жены Иры, и в этот день он защитил свою докторскую диссертацию по эподам Горация. Красиво, правда?
Без Гриши Стариковского не знаю, что бы я делал в Нью-Йорке, а без Ларисы Фрумкиной я бы просто пропал. Сел бы на мостовую и заплакал. Все эти годы она опекала меня, знакомила с интересными людьми, дарила нужные книги, поддерживала мой дух в моменты временного упадка и шатания. Именно она, Лариса, присутствовала на торжественной церемонии, когда я, в докторской мантии на недостойных плечах, был награжден тубой, в которой, как говорили, должен был лежать мой латинский диплом выпускника.
Туба была очень похожа на подзорную трубу. Я потом заглядывал внутрь и направлял ее вдаль, но, как ни старался, ни кратеров Луны, ни кораблей, которые можно взять на абордаж, так и не увидел. Но какой-то «длинный свиток» (явно длиннее диплома) так все-таки лежал.
Испанские галлюцинации и другие стихи, написанные в Вермонте