…Вот эта комната. «Тут ничего подлинного, только стены», — сказал Эйден.
А чего бы мы хотели? Чтобы та сгоревшая свеча опять зажглась? Чтобы вылитая вода снова собралась в кувшине?
Камин, простой комод, кровать. И стол перед окном. Все, конечно, другое. Кто бы стал бережно хранить мебель бездетного и не имевшего земного имущества скитальца, у которого нет даже своей могилы: он покоится в братском захоронении иезуитов на Гласневинском кладбище.
Но был же тот, кто с любовью и с тактом подобрал эти вещи и поставил их так, как они стоят, спасибо ему. Еще одна уловка вечности, the artifice of eternity, как сказал другой поэт.
Хопкинс умер не здесь: как тифозного, его снесли в особую карантинную комнату на первый этаж. Здесь он жил. Вот его слова из письма другу: «Безвестность лучше известности, лишь в ней мир и святость». Здесь написаны его поздние стихи. В том числе такие страшные, как «Падаль».
Напомним, что посмертно были изданы и стихи преподобного Джона Донна, и его верного последователя поэта-священника Джорджа Герберта, который на смертном одре предоставил другу решать, публиковать ли его стихи или предать огню — в зависимости от того, «смогут ли они быть полезны хоть одной христианской душе или нет». Друг решил, что смогут, и книга стихотворений Герберта «Храм» была издана.
Хопкинс поступил еще радикальнее — он вручил судьбу своих стихов непосредственно Богу; 8 сентября 1883 года он записал в дневник: «Во время сегодняшней медитации я горячо просил Господа нашего приглядеть за моими сочинениями <… > и распорядиться ими по своему усмотрению, как они того заслуживают».
Джерард Хопкинс — самый радикальный реформатор в английской поэзии XIX века. В американской поэзии таковым считается Уолт Уитмен. Трудно, наверное, найти двух более полярных поэтов. Один — уличный оратор и зазывала, не стеснявшийся сам на себя писать восторженные рецензии; другой — смиренный иезуит, беспокоящийся, не осудит ли его Господь за сочинение стихов и тщеславные мысли, порождаемые этим занятием. И однако, в письме другу Хопкинс признается: «Я всегда чувствовал, что ум Уолта Уитмена походит на мой более всех других современных умов. Поскольку он — большой негодяй, это не очень-то приятное признание. Оно также утверждает меня в желании прочесть больше его стихов и ни в коем случае не стать на него похожим».
Хопкинс уточняет: «Сказанное выше не ставит целью принизить Уитмена. Его „дикарский“ стиль имеет свои достоинства; он выбрал этот стиль и стоит на нем. Но нельзя и съесть пирог и сохранить его: он съедает свой пирог сразу, я же сохраняю его. В этом вся разница».
Много чего можно было бы сказать по поводу этого загадочного «сходства умов» (которое Хопкинс не объясняет), «большого негодяя» и «несъеденного пирога». У меня есть некоторые версии, на которых, впрочем, я не настаиваю.
Сходство, на мой взгляд, заключается в центробежном темпераменте обоих поэтов, в восприятии мира как захватывающего разнообразия, в их неуемной поэтической жадности и всеядности; в случае Уитмена — ничем не ограниченных, в случае Хопкинса — сознательно введенных в определенные рамки (к чему служит и форма сонета).
«Негодяйство» Уитмена состоит, по-видимому, в отсутствии каких-либо сдерживающих начал, в аморальности и язычестве; в рецензии Джорджа Сентсбери на «Листья травы», которую Хопкинс прочел, есть также намеки на сексуальную распущенность в греческом, «сократовском» стиле — намеки, по условиям викторианского времени очень завуалированные, но все же прочитываемые.