— А каким он был на самом деле?
— Ты хочешь сказать, каким бы запомнил его ты? Кто же знает это лучше тебя? Или каким запомнят его благие боги? Боюсь, нам они об этом не скажут. Или каким он останется в памяти потомков? Наверное, никаким — ведь он не оставил писем в отличие от этого… Павла? Да, Павла. Мне попадалось в руки что-то от него. Написано ярко, хотя и не скажешь, что гладко. Его будут помнить. Симона — нет. А может, и не было никакого Симона. Мало ли людей с таким именем? Невысоких, седоватых, даже и с поврежденным пальцем?
Марк помолчал. А потом все же добавил:
— А нас? Нас также забудут, когда умрут все, знавшие нас?
— Наверное, — пожал плечами Филолог, этот вечный его жест то ли недоумения, то ли безразличия, — а пока будут жить, мы будем слишком разными в разных головах. Несовместимыми. А потом кто-нибудь сочинит всякие небылицы, назвав нашими именами собственный вымысел — только так ведь и входят в историю.
Марк усмехнулся — как обычно, когда хотел показать свою мнимую власть над тем, что ему совсем не подвластно.
— Оставим историю. Меня заботит все тот же проклятый вопрос. Кто похитил кольцо? У тебя есть новые подозрения?
— Может быть, Рыбка? — Филолог пожал плечами.
— Но ей-то зачем?
— Ты же с ней спишь, Марк, — ответил он как о чем-то очевидном для любого ребенка, — мало ли что придет в голову женщине?
— Ты просто завидуешь, потому что сам не спишь ни с кем. Видимо, утратил силу.
— Обрел, обрел силу, Марк, в философии и не имею нужды в том, чтобы погребать свою плоть в чужих пещерах. Все и так неплохо.
— Так зачем кольцо Рыбке?
— Она заметила, что кольцо для тебя — святыня. Наверное, хочет что-то такое с ним сделать, чтобы ты ее не бросил, а то и сделал со временем женой. Ты же сам говорил, что такое законно, хотя и нелепо.
— Она, конечно, глупа, но не настолько. Никогда женщины не смогут прикасаться к мужским святыням, и никогда не смогут мужчин ни к чему принудить.
И повторил:
— Женщины — никогда.
Активистки
На этот самом месте ровно через тысячу девятьсот два года будет стоять коноба — маленькое частное кафе, где ответственный работник Милица Радомирович будет принимать советского товарища Беллу Аркадьевну Акиндинову.
Белле под пятьдесят, и столько же хозяйке кафе, Вере Радомирович, а Милица лет на пятнадцать помладше. Вера с Милицей не знают пока, что они однофамилицы и даже дальняя родня. Да и кто тут не родня, на Балканах? Обе они черноглазы и черноволосы, только Вера не закрашивает седые пряди, поэтому ее волосы — как подернутое пеплом кострище. Вера постройнее, Милица немного начала расплываться, а Белла так и вовсе веселая толстушка с кудрявой копной крашеных блондинистых волос, она сероглазая и курносая. Одета не для выходной поездки, а в деловой костюм с парадной брошкой, — но она же, в конце концов, советский представитель за границей! Милица в джинсах и ковбойке, на шее голубые бусы, а Вера — в узком темном платье, как тут носят, на островах.
— Возьми, Белла, осьминогов. — Милица отлично говорит по-русски, на языке великого Ленина и первой в мире пролетарской революции. С Верой она общается на загребском диалекте сербскохорватского, Вера отвечает на местном, далматинском. Если бы с ней заговорила советская гостья, она бы ответила на чистом русском, но демонстрировать свое умение не спешит. На Острове вообще не принято суетиться.
— Ой, да ну, страсть такую, — отвечает Белла. — Мне бы шашлычка. Шашлычок будешь, Мил?
— За компанию буду, — кивает Мила, хотя ей явно хочется осьминогов. Но обижать подругу не следует, она заказывает мясо, салат, лозовую ракию для аппетита и красное вино к шашлыкам-ражничам. И немногословная Вера, кивнув, уходит, чтобы вернуться через полминуты с двумя рюмочками домашней ракии и маслинами на закуску.
— Мил, ты ведь тут родилась? На Острове?
— Да нет, я в Задаре. Мама отсюда. Ты знаешь, я ведь мамину фамилию ношу.
— Почему?
— Отец осужден за военные преступления и повешен. Даже не хочу о нем говорить. Он был… фашистский каратель. Фридрихом звали. В концлагере тут неподалеку зверствовал.
— Так ты что, немка наполовину?
— Я югославка. Мама моя — с этой земли, и чье бы семя ни упало в ее утробу, она могла родить сыновей и дочерей только Югославии. Так она всегда говорила.
— А мой был честный советский бухгалтер, сгинул под Москвой осенью сорок первого, — отвечает Белла, — Аркадий Абрамович Шнеерзон. А фамилия у меня тоже мамина. Знаешь ведь, в какие годы росли… Не было бы дороги Беллочке Шнеерзон. Акиндиновы — другое дело, колхозники Калининской области Старицкого района. Мама по партийной линии в гору пошла, в Москву переехала. Там они и познакомились.