— Не очень, — сказал я покладисто.
— А как же гордость? Или у вас, господ интеллигентов, она атрофируется при виде кулака? Скажите — нет. Соврите, умоляю вас, и хоть в этом проявите мужество! Не желаете? Вам страшно даже тогда, когда еще не бьют, а только говорят о боли. У вас развитое воображение, и, уверен, подвал рисуется вам во всех подробностях — Марко, дубинки, жуткое унижение от бессилия. Вы были отвратительны тогда — ползали и выли. Слышите: выли!
— Я знаю...
— Смотри-ка: «знаю»! А что еще вам известно? Догадываетесь ли вы, что я тоже ненавижу боль? Но совсем другую — боль от оскорбительной вежливости, презрительного допущения меня — червя! — в круг небожителей. Мои костюмы не хуже ваших, и сорочки я меняю чаще, чем вы, и все-таки я грязный, а вы чистые.
— Кто — мы? — вставил я осторожно.
— Чистоплюи, интеллигенты по рождению. Я сказал, что не боюсь физической боли. Это так! В детстве меня лупцевали все, кому не лень. Даже мой собственный отец, конторская крыса, лебезивший перед любой тварью с классным чином повыше, и тот ежедневно порол меня — так, ни за что. Я научился терпеть, и теперь у меня шкура как у бегемота. Ее не пробить...
— По-вашему; — сказал я, — страдания закаляют? Чем ниже был, тем выше поднимешься?
Брови Петкова округлились.
— Слова, Багрянов, сплошные слова! А колупни — что под ними? Вам приходилось пытать? Нет? Еще бы, это же противно вашему естеству. А я что, по-вашему, замираю от восторга, что ли, когда при мне ломают кости, выворачивают суставы или агенты — очередью! — насилуют девчонок, а потом вырезают им женские места? Нет-нет, Багрянов, я не упырь и не выродок. Но я подготовил себя к этому и после подвала способен быть самим собой — читать стихи и шептать интимные слова любовнице... Мне трудно, но я могу... Что же вы не спорите?
— А надо ли? — сказал я просто.
Мы закончили завтрак, и Петков уехал, увезя с собой Цыпленка. Полчаса спустя место Цыпленка занял кривобокий субъект с игривым именем Бисер. Он с места в карьер покорил меня тем, что узаконенное фонетикой «а» стремился по возможности заменять на сложный звук, средний между «я» и «у», и поэтому даже простое «дурак», обращенное ко мне, звучало в его устах печально и чуть загадочно: «дуряук».
— Ты новый охранник? — спросил я.
— Дуряук! — сказал Бисер и сел у двери.
Я люблю людей необычных. Кривой бок в сочетании с редкостным прононсом делали Бисера неотразимым, и, признаюсь, я испытал нечто вроде разочарования, установив вскоре, что с фигурой у Бисера все благополучно, а иллюзию асимметрии создает полуавтоматический пистолет, засунутый в кобуре под мышкой.
— Он тебе не мешает? — спросил я доброжелательно.
— Дуряук! — сказал Бисер.
...Сорок восемь часов. За этот срок Везувий раз пять мог бы засыпать пеплом Помпею и Мировой океан по меньшей мере трижды поглотить Атлантиду. В мире же Багрянова, слава богу, двое суток минули без потрясений и катастроф. Все странным образом притихло, и даже Петков не предъявляет претензий к не слишком пространным моим рассказам о деятельности конторы на улице Графа Игнатиева. Он словно бы ждет чего-то и потому тянет время, хотя старается при этом, чтобы все выглядело как обычно. Допросы сменяются отчетами, отчеты — допросами, я говорю и пишу, а Петков слушает или читает, не уставая и не нервничая. Сегодня подставной вторично навестил модный магазин и вернулся ни с чем. Петков сообщил мне об этом и с ровной, ничем не нарушенной угрюмостью выслушал ответ. Сказал:
— Мы попробуем еще раз. — И, помедлив, попросил меня снова написать о явке и технике связи.
И все же где меня засекли? В гостинице, очевидно. Больше негде. Скорее всего подвел старый паспорт, и я должен признаться, что был не прав, убеждая Центр в его надежности. Петков зря ломал комедию с конторой — он с самого начала знал, что Слави, сидящий с ним в сладкарнице и якобы прибывший из Добрича, и софийский коммерсант Слави Николов Багрянов, без вести пропавший более года назад, — одно лицо. Знал он и то, что границу я пересек нелегально, ибо в паспорте не было виз и таможенных штампов; и, наконец, он обязан понимать, что ожидать от меня правды — все равно что пытаться печь пирожные из снега.
Так в чем же соль? Почему он возится со мной, не применяя крайних мер и полагаясь на психологию и нелогичные ходы? Ставит на перевербовку?
Звонок в парадное возвещает, что доставили вечернюю почту. Только почтальон пользуется электрическим сигналом; остальные либо стучат трижды, с неравными перерывами, либо имеют свои ключи. Письма при мне не приходили, одни газеты — скучные, как плохой анекдот. «Утро», «Зора», «Вечер», «Днес». Полный набор прессы, доносящей до читателя высокое слово, угодное двору и Берлину, слепым шрифтом и на дешевой бумаге. Обычно я их не читаю, но сегодня при звуках звонка сердце мое вдруг подпрыгивает к горлу, торопя Багрянова навстречу Марко с пачкой газет в руках.
Я на ходу перелистываю «Слово», складываю ее по сгибам. Подождет. Сначала «Вечер». Не эта страница, последняя. Та, где печатают объявления. Есть или нет?
Рамочки. Виньеточки. Рекламные шрифты. А в углу — между призывом вернуть за приличное вознаграждение пропавшего спаниеля и извещением о распродаже, в магазине Дирана Барояна — три строчки курсива: «Лев Галкин разыскивает старых соратников по Галлиполийскому лагерю. Соблаговолите откликнуться — София, почта, до востребования. Буду рад получить весточки».
14
Человека можно запугивать до известного предела. После чего наступают апатия и безразличие. Я перешел рубеж страха, и теперь мне все равно. Угрозы Петкова попросту не доходят до меня; я пропускаю их мимо ушей и всматриваюсь в темное пятнышко на стене — след от выпавшего гвоздя. Когда оно исчезнет, все на какое-то время кончится. Так уже было — три или четыре раза, — и всегда исчезновение следа предшествовало потере сознания.
— Воды, Бисер! Живо!
Ледяные струйки льются мне на голову, попадают за шиворот. Рубашка давно уже мокра и липнет к телу. Я перевожу взгляд с пятна на свои колени, низ живота; красные полосы и потеки на белом полотне бледнеют, смываемые водой, и розовые капли ползут по коже.
— Багрянов, — раздельно произносит Петков. — Прекратите упрямиться! Вы слышите меня, Багрянов?
Я слышу, но не хочу говорить. Петков сидит на перевернутом стуле — подбородок на спинке — и, не мигая, смотрит поверх моего плеча. Я точно знаю, что за моей спиной нет ничего интересного и значительного: там Марко и Бисер, они возятся с удавкой. В последний раз петля из сыромятной кожи, опоясавшая голову и закрученная до предела, едва не раздавила мне височные кости, и пятнышко исчезло надолго, возможно, на целый час.
— Багрянов, — повторяет Петков. — Не упрямьтесь! Умереть я вам не дам, а то, что было, — всего лишь начало. Если понадобится, Марко сточит вам зубы — здоровые, один за другим; Марко изувечит вас, Багрянов. И кому вы будете тогда нужны?
Марко выдвигается из-за моей спины, наклоняется к Петкову, бурчит что-то, почтительно отгораживаясь ладошкой.
— Хорошо, прервемся, — говорит Петков. — Сколько, по-твоему?
— Минут двадцать.
— Хорошо! Бисер, можешь пойти перекусить.
Углубление в стене невелико. Когда-то здесь, наверное, висела картинка. Потом сняли. Или упала. Я думаю об этом, совсем не радуясь, что сохранил способность соображать. Лучше бы я сошел с ума... Лучше бы... Ведь пройдет всего-навсего двадцать минут, и все начнется сначала. И как знать, не захочу ли я говорить? Внизу, в подвале, должна находиться Искра. Если, конечно, еще жива. Ее привезли под утро, и я тогда не знал, что это она. Просто проснулся, услышав сначала звук автомобильного мотора и тормозов, а потом хлопанье дверц, возню и сдавленный женский крик. Ночная пустота удесятеряла звуки, делала их гулкими и вибрирующими. Я сел в постели, вслушался. Где-то залаяла собака и умолкла. Автомобильный мотор работал, и снег скрипел под тяжелыми шагами. Все продолжалось недолго, несколько мгновений, но рубашка моя успела намокнуть под мышками. Божидар, несший дежурство, встал и вытянулся у двери. Пробормотал: