Эти разлитые в жизни радости духовного блага, открытые людям, но не всем доступные, уходят в глубину перед напором делячества и бешеных денег, но не исчезают и не исчезнут вовсе.
Но из братьев-писателей все ли не поддаются соблазну «негоцианства», даже в самом его прямом денежном значении? Не судите, да не судимы будете… он, Островский, и не судит, а только видит, сколько предпринимательской ловкости завелось в делах и в самой натуре некоторых литераторов, с каким размахом ведут они издательское дело. Веяние времени, что ли, такое, но прожекты захватывают даже тех, в ком и не думал их подозревать. Уж Федор-то, любезнейший друг Федор Алексеевич Бурдин, какой из него негоциант, в несколько месяцев промотал доставшееся ему чудом наследство, а и его вот потянуло на прожекты, дразнит в письме «выгодным делом», хочет обогатить и себя, и своего друга, то бишь его, Островского. Пришлось остудить пыл Федора, написать ему, что он не очень верит в это «выгодное дело», пуоть и имеющее отношение к театру; честные и благородные предприятия никогда очень выгодными не бывают, работать без отдыха и зарабатывать свой трудовой хлеб — вот это наше дело, и дело верное, и притом честное и благородное… Нет, из него, Островского, да и из Фединьки никогда не выйдет гения «выгодного дела», уж чего нет, того не приобретешь, да и хорошо, что нет.
* * *
Агафья Ивановна часто прихварывала в последнее время, но по терпеливому характеру своему никогда не жаловалась, и только по молчанию ее, по тому, как тянуло ее полежать среди дня, чего она никогда в жизни не делала, можно было догадаться, как ей недужно. Тяжело было смотреть на нее, а еще более, когда наедине думалось обо всем пережитом вместе с нею. Вместе похоронили своих маленьких детей, еще почти не живших младенцев, изо всех остался один Алеша. Пятнадцать лет прошло, а как сейчас видит он ее виноватое лицо, когда она, придя жить к нему в дом, узнала о недовольстве его отца, как будто она внесла разлад в отношения между отцом и сыном, как будто это ее грех. И хотя скоро она почувствовала себя хозяйкой в доме, ушла с головой в домашние дела и заботы о нем, все оставалось в ней виноватость да еще покорность своему положению, о чем он старался много не думать, ибо ничего изменить не мог. Неблагодарность непонятна в человеке, нельзя быть неблагодарным, когда тебе отдано все тепло любящей, бескорыстной души, и в его привязанности к Гане было больше, видимо, от этой благодарности — за ее беззаветную заботу, какой он не знал до нее и, конечно, теперь уже не узнает. Для нее неважно, что он знаменитый на всю Россию писатель; так же, как в молодости, для нее он просто Саша, о котором надо заботиться, не досаждать, как она считает, ничем пустым, даже и сейчас ей кажется, что она досаждает ему своей хворью. Милая, дорогая Ганя! Только он знает цену тебе, твоему золотому сердцу.