Не то в Петербурге, в Александрийском театре. Здесь он в гостях, не дома. Репетиции первой же пьесы, поставленной при его участии в этом театре, «Не в свои сани не садись», не обошлись без обиды для него: один из актеров ходил за кулисами, зажав пальцами нос и повторяя под общий смех других актеров: «овчиной пахнет». Правда, спектакль прошел, как и в Москве, с большим успехом, сам покойный император Николай I- сначала один, затем вместе с августейшим семейством, посетил спектакль, сказавши по окончании его: «Очень мало пьес, которые бы мне доставили такое удовольствие, как эта. Это не просто пьеса, это- урок».
В глазах театрального начальства Островский, казалось, сразу поднялся, но и после этого как-то неуютно чувствовал он себя в огромном, пятиярусном здании, не уступающем по великолепию Московскому Большому театру, с такой же квадригой над фронтоном, только с менее торжественным подъездом. Не было той домовитости, к которой он привык в московской труппе, той простоты. В последнее время простота стала его какой-то даже идеей фикс, знакомые упрекают его за это увлечение. Может быть, они правы, но в нем она, потребность простоты, не наносная, а глубоко искренняя, необходимая ему и как человеку, и как художнику. Простота дает полноту и цельность мироощущения, свободу чувства, укрупняет взгляд на людей, обнажает самое существенное в их взаимоотношениях. Художник — не дипломат и не политик, ему незачем изощряться в том, чтобы за словами скрывать себя, свою внутреннюю сущность. В простоте — глубина натуры, ее главные созидательные силы. И он уже привык ценить в себе и в людях простоту, и трудно переделываться на иной лад. А здесь, в Александрийском театре, она, простота, не в чести. Кажется, тень покойного трагика Василия Андреевича Каратыгина, с его блестящими эффектными жестами, картинностью позы, псевдоромантичностью облика, с его гордой отчужденностью от всего натурального, обыденного, витает в театре. Она напоминает о себе — в облике его брата, актера и водевилиста Петра Андреевича Каратыгина, в его остротах по поводу всего «низкого» в искусстве. Эта тень — в холодности актерской «аристократии» вроде Василия Васильевича Самойлова, — актера с блестящим талантом физического перевоплощения, но не столько живущего на сцене, сколько виртуозно владеющего техникой «представления».
Труппа, чтобы разыграть пьесу, чтобы воплотить данные автором характеры и положения, должна быть прежде всего слажена, сплочена. Слаженная труппа, при всем разнообразии талантов, ее составляющих, представляет одно целое, у всех артистов ее нечто общее, что называется преданием, традицией, школой. Какие бы ни были традиции по своему качеству, они всегда делают труппу сильной; при традициях труппа — стройный инструмент, на котором можно разыгрывать пьесу. К такому совершенству близка труппа Малого театра — прекрасный художественный ансамбль с его актерской школой, художественной дисциплиной и строгим, постоянным контролем над исполнением, — и во все это внес свою весомую лепту и он, Островский.
Об Александрийском театре этого не скажешь, хотя есть тут и даровитые актеры. В Петербурге публика смотрит премьеры, а не пьесы. Артисты падки на «выигрышные роли». Они взяли за обычай «играть на вызов», прибегая для доставления удовольствия невзыскательной публике к пошлым выходкам. На петербургской сцене не было и нет хороших преданий, для драматурга это скорее гостиница, чем родной дом. И ему, Островскому вообще нечего было бы здесь делать, если бы не два близких ему человека, одного из которых он любит по-приятельски, как верного, преданного друга, а перед вторым благоговеет, как перед великим художником.
Первое лицо — это Федор Бурдин, Федя, его приятель еще с гимназических лет (он учился позже его, в одном классе с младшим братом Островского Мишей), а теперь это его добрый гений, безотказный исполнитель всех поручений и просьб. Не Бог весть какой у него талант от природы, он нередко «переигрывает», мешает ему утрирование в игре, отсутствие должной художественной меры. Достойна уважения любовь Федора к драматическому искусству, если бы было побольше таких людей, как Бурдин, то есть так близко принимающих к сердцу драматическое искусство, было бы гораздо лучше и для авторов и для артистов. Федор Алексеевич обладал трудолюбием, редкой среди актеров образованностью и еще более редким умением заводить связи с высокопоставленными лицами, пользующимися большим влиянием на театральные дела. Судьба милостиво обошлась с Федором по пословице: не было ни гроша, да вдруг алтын. С ним, артистом императорского Александрийского театра, познакомился некий господин, страстный поклонник театра, полюбил его и за неимением наследников оставил ему весь свой капитал. Бурдин распорядился миллионом не менее оригинально, чем получил его: он с таким размахом стал закатывать для своих знакомых и всех желающих обеды и пиры, что вскоре же лишился свалившегося ему с неба миллиона, но зато приобрел среди пировавших нужных ему влиятельных людей, властью и заступничеством коих и пользовался умело.