Было в нем что-то от несуществующего папы, от вообще идеи отца, никогда Аде не понятной, от Конька-Горбунка, от Фредди Меркьюри и от Бога – и письма из армии у него были длинные и нежные, и на фотографиях он был красивый-красивый, даже с неправильно сросшимся носом, даже с подростковыми усиками в восьмом классе, даже с нечесаными патлами.
– Какая же ты, блядь, психованная! Психованная дура! Уебывай отсюда на хуй, пока я тебя не убил к чертовой матери!
Почему-то вокруг был вечер, темно-синий рынок, сваленная этажерка, осколки стекла и текучие лужи, пахнущие больницей. Ада вскочила, уронив табуретку, и побежала обратно – сквозь прилавки, рассыпчатый песок, траву и детскую площадку, спотыкаясь об оградку.
Она почувствовала, что улыбается, глупо и почти болезненно, впервые за два года. И руки – впервые за два года стали легкими, и Ада широко болтала ими в воздухе, почти не обращая внимания на взгляды прохожих.
– Где он? Почему он уехал? Он приедет? – спросила она с порога.
– Кто, Адушка? Где ты была?
Глупая, глупая мама – застыла у плиты со своим глупым половником и глупым котом в ногах.
– Гриша! Куда он уехал? Снова в армию? Почему он нам не пишет больше? Где его письма? Ты их скрываешь от меня?
– Ты не переживай, главное, Адушка. Давай я тебе чайку сделаю? Посидишь, успокоишься…
– Я не буду пить чай! Я не буду пить чай из разбитой чашки! Я порежу себе рот!
Мама растерла глаза руками – смяла лицо, как грязную салфетку.
– Сядь, пожалуйста.
– Я не хочу!
– Умоляю, Адушка. Гриша сейчас в другой квартире живет. Давай ты сядешь, а я ему позвоню. Он к нам приедет. Сейчас приедет.
Ада грохнулась на стул. Все было неправильно: обои в вензелечках, напоминающих смеющиеся лица демонов, сотейник и сковородка на плите, оставляющие на дверцах кухонных шкафчиков матовые следы пара.
Мама ушла в большую комнату, к телефону. Звонить Грише, объяснять, куда приехать. Из приглушенной коврами и стенами речи Ада разобрала свой адрес.
Она встала к шкафам. Высыпала специи, вынула тарелки и чашки – и в каждой искала его письма: куда-то же мама должна была их спрятать?
Минут двадцать, не больше, – в дверь позвонили. Ада вскочила, выбежала и сразу упала в Гришины большие объятия, спрятала нос в широких-широких плечах – что Москва-река поперек. И Гриша пах так же, как раньше, – тяжелым мужским потом, сигаретами, зубным порошком, кремом для обуви.
– Простите, что поздно так, мне просто сказали звонить, если вдруг опять, – затараторила мама. – Она таблетки сегодня не выпила, чашку разбила, испугалась…
– Выписки есть? – спросил Гриша.
– Ой, были где-то, подождите секундочку… Я ж собирала даже…
Ада врезалась носом в Гришину ключицу, вгрызлась зубами – небольно, ласково, не зная, как еще объяснить. Секунду спустя оказалась прижата спиной к чьей-то еще груди, с руками, заведенными назад. Обернулась – за ней тоже был Гриша.
– Вот, нашла, кажется. Простите, надо было раньше найти, я что-то не подумала даже… – продолжила мама. – Давно не было просто, сначала совсем ничего, а потом, как Гришеньку похоронили, так…
Глупая, глупая мама – какое похоронили? Гриши, двоящиеся, как отражения в стеклопакете, взяли Аду под руки и куда-то повели – и она чувствовала, что не будет больше никаких обоев, никаких половников, никаких взрослых разговоров, чашек и рынков – только наказанные обидчики, починенные игрушки, выпускные, крылатые качели и колокольчик – динь-динь-динь-динь-динь-динь-динь.
– Да посмотришь ее, ну! Просто посмотришь. Она интересная. Ты психоз сам хоть раз видел? – Дверь хрипло, деревянно гудела и топала. – Только очки сними.
– Я без них ничего не увижу, – ответил кусочек стены шершавым тенором.
– Ладно, – буркнула дверь. – Голову береги.
Его выбросило в палату – длинного, в халате распахнутого, молодого – вместе с табачным запахом и шарканьем туфель.
– Гриша? – спросила Адушка, сев в постели резко, до цветных точек.
– Гера. Здравствуйте.
И как-то нежно у него это «здравствуйте» получилось, и как-то свет из окон лег ласково, и как-то улыбаться снова выходило. И улыбаться было прекрасно.
Вадим Сапер