Вернулся голос собеседника, и Дым услышал, что отвлеченную тему в его монологе сменила личная, а за абстрактной человеческой комедией пришла конкретная трагикомедия жизни, приняв очертания уже пронырнувшей в верхнем течении Лидии, которая его не пускает домой без денег, что она его многоистинная и пламенеющая любовь, и теперь эта тема пошла в сорняковый рост, и длилась, и длилась, без какой-либо надежды на завершение, и вдруг действие моментально свернулось.
– Вот здесь, за углом – и мы пришли…
– Стоп, я еду домой. – Дым голосует, рядом останавливается машина.
– Ты что? Почему?
– Возьми вот денег, у меня много… – Тот автоматически берет, Дым садится в машину и кричит в окно: „Передай жене, там три тысячи“, и шоферу: „Поехали“, и в окно, уже отчаливая: „Я ей должен“, и оттуда: „За что? за что, брат? за что…“»
Я выхожу в светлый и звонкий день и еду куда-то, вспоминая стихотворение моего старинного друга, чьи черты «появятся и растворятся» в этом повествовании чуть позже.
МАЙ
Выброшенная кукла вызывает смешанные и нестрашные чувства брезгливости и сострадания, вроде падшей женщины. Я обхожу ее, возвращаясь с прогулки.
Две красивые девушки, одна другой говорит: «Мне сегодня всю ночь снились сумки…». Проходить мимо, не останавливаясь, не попадая в завихрения чужих снов, лепетов и безумий. «Счастье» и «сейчас», конечно, однокоренные слова. Ведь счастье бывает только сейчас. А затем? Но чуть «затем» – и сразу затемнение. Я возвращаюсь с прогулки. Выходной.
На лестничной клетке из соседней квартиры доносится привычное подпевание. Людмила Петровна дает воображаемый урок музыки. Она в прошлом преподавала. Игорь Васильевич, наверное, дремлет. («Как Игорь Васильевич?» – «А-а, не спрашивайте…») Иногда я слышу его крики: «Милочка! Милочка!» – удостоверяется, здесь ли она. Изводит. Когда они выходят гулять, он держится за нее, двигаясь в ветхом наклоне, как слепой. Он явно умирает. Пока я открываю дверь, из квартиры стариков выпадает сын и быстро исчезает, выщелкивая каблуками на клавишах ступенек свою победоносно-освободительную гамму. Сын торопливо «навещал». А я вернулся.
На столе – рукопись.
«Между тем „брат“ укатывает в ночь, и – обескураженный, смутные бумажки в руке – почти протрезвевший Александр идет к дому, где не был несколько суток и где его молодая, но уже беременная вторым ребенком вторая жена перегорает, как он любит побалтывать в застолье, медленной лампочкой, чтобы когда-нибудь вынуть из груди остывший пепел, посыпать им голову и стать прихожанкой, слышь, брат, ближнего храма, так оно и будет, но пока жизнь Лидии освещает темную комнату, ей около тридцати, у нее прозрачные и одновременно матовые – вырезанные из ломкой кальки – тонкие черты лица…»
Но не сегодня. Случается, во время чтения я ничего не читаю и смотрю на соседний «экран». Причудливо выкладывается мысль. Точнее сказать, не мысль, а картины воображения, безоглядно обзаводящиеся наименованиями. Любимый ли в детстве калейдоскоп напророчил эти капризные рассыпчатые узоры?
Я вижу миссис Лилиан, внушительно пожилую, но сухую, стройную и стремительную женщину, c блистающей и по-западному ухоженной сединой синеватого окраса, учившую меня английскому в захолустном американском городке. Я прожил там три контрактных года, с 95‐го по 97‐й, наставляя детишек местного колледжа в вопросах физики. Английский был неповоротлив, и я брал уроки у миссис Лилиан на городских курсах. Мы подружились, – выяснилось, что она родилась в России и, хотя сразу оказалась в Германии и родным языком ее стал немецкий, русский знала превосходно и любила поболтать. Иногда она приглашала нас, меня и еще нескольких учеников, в гости на ужин. Ее муж до сих пор вел строительный бизнес, был крупным мясистым мужчиной, любившим, в соответствии со своими данными, мясо, которое в живом и бегающем виде было предметом его страстного увлечения – охоты. Мне представлялось, что он охотится в сопровождении миссис Лилиан, потому что она чем-то походила на борзую. Ладно скроенная, точно сработанная чудо-портным пара!