— Разрешите задать вопрос, господин майор, — вдруг подал голос один из пленных. Рутлов, изумившись, вскинул голову, а затем сжал зубы, пережидая, пока схлынет волна холодной ярости: вот они уже считают себя вправе задавать ему вопросы.
Немолодой пленный с какой-то грязной тряпкой на шее глядел на него, улыбаясь униженно и подобострастно.
— Говорите!
— До нас тут разговоры доходили, что в других лагерях, когда освобождают, так дают с собой небольшой запас… Ну, вроде сухпайка. Может, и нам хоть что-то… А то три дня идти, а у нас собой ничего…
— А-а, немного еды в дорогу? — понял Рутлов. — Вас устроит хлеб из лагерного рациона? Или поискать для вас что-то получше?
— Меня очень устроит, — пленный подался вперёд, словно замер в поклоне. — Хлеб меня очень устроит.
— Если вам так нравится ваш лагерный хлеб и ваш лагерный суп, то почему же вы нас покидаете? — ехидно поинтересовался Рутлов. — Возвращайтесь в лагерь!
Предложение прозвучало, как приказ. Пленный хотел что-то сказать, но не смог. Его коричневатое от крепкого, многолетнего загара лицо вдруг посерело, а в губах проступила безжизненная синева.
Ещё сдохнет здесь от ужаса, брезгливо поморщился Рутлов. Он не шутил, приказав гефтлингу вернуться в лагерь. Несколько минут назад этот наглец изображал покорность и послушание, а вот уже смеет что-то требовать у немецкого офицера. Стоит чуть разжать кулак, и у них появляются требования, находятся причины для недовольства.
Рутлов опустил руку в карман шинели. Там лежал акт передачи пленных, подписанный полтавским бургомистром. А в канцелярии, подшитый и пронумерованный, уже хранился приказ майора Цолина об освобождении этих гефтлингов. Если он вернёт наглеца в лагерь, все документы придётся переписывать. Переписывать документы! На это Рутлов пойти не мог. Теперь это бывший гефтлинг, его проще расстрелять на месте, чем водворить назад, в лагерь. Какая глупость! Парадоксы современной войны.
— Вижу, вы не цените наше гостеприимство, — заметил Рутлов, и по его губам скользнула злая, жалящая улыбка. — Жаль. В таком случае обеспечить продовольствием вас должно новое начальство, — он кивнул на Борковского. — А мы никому себя не навязываем, — майор Рутлов как будто даже слегка поклонился пленным и направился к воротам лагеря.
Ощетинившиеся полусгнившими досками заборов, кременчугские окраины глубоко увязли в рыжей глине. После октябрьских дождей улицы раскисли и тянулись — безлюдные, едва проходимые. Только лай цепных псов и редкие изорванные ветром дымы над крышами выдавали присутствие в домах людей. А по мощёному шоссе, разбрызгивая коричневую жижу, разрывая тишину рёвом двигателей, проносились на восток, на Полтаву «опели» и «маны» — с солдатами, продуктами, боеприпасами.
Уступая им дорогу, Илья отходил на обочину, в скользящую, вспучивающуюся под ногами грязь, и шёл дальше, глотая бензиновые выхлопы. Этот жалкий, промокший, скованный неотступающим страхом мир всё же был восхитителен. Прекрасным казалось каждое искорёженное дерево, каждая лужа, отражавшая низкое неряшливое небо.
Илья чувствовал себя так, словно точным ударом уложил на ринг противника, казавшегося несокрушимым. Он вышел из лагеря и едва мог в это поверить. А ведь схватка не закончилась, выход из лагеря ещё не победа. Он на свободе, у него в кармане немецкий пропуск, но от фронта, от своих, его отделяют сотни километров.
Нельзя расслабляться, всё может измениться мгновенно, и ты должен быть к этому готов, говорил себе Илья, но свобода огромного мира, не спутанного колючей проволокой лагерного ограждения, была чудесна, и чудесен был этот несчастный растоптанный мир.
Бывшие пленные миновали город молча — разговаривать не хотели. Они не желали ничего знать друг о друге и даже не познакомились в начале пути, как следовало бы. Для каждого остальные были частицей ненавистного лагеря, где пленный пленному не друг по несчастью, а соперник в борьбе за миску баланды, пайку эрзац-хлеба, за жизнь. Они, пожалуй, разошлись бы в ту же минуту, когда расстались с Борковским, и двинулись поодиночке, лишь бы не видеть друг друга, но знали, что идти группой безопаснее. Только поэтому Илья шагал следом за сержантом-связистом, которого Борковский назначил старшим в их группе. Сержант был высоким и крепким парнем неполных тридцати лет с неизменно свирепым выражением лица. Казалось, он люто ненавидит всякого, кто попался ему на глаза, однако ни в его словах, ни в поступках эта свирепость не проявлялась. Звали сержанта Юрий Никитенко, и был он таким же пленным, неожиданно вырвавшимся из лагеря и ошалевшим от свалившейся на него свободы, как и остальные. Выбор Борковского объяснялся только тем, что после лагеря он работал на одном заводе со старшим братом сержанта Никитенко и был с ним шапочно знаком.