После ненадолго приходило облегчение, казалось, кто-то снимал петлю, давал ему напиться, передавленное и пересохшее горло вновь пропускало слова и воздух, и Киев опять вставал перед Ильёй — светлый и высокий. Илья снова разглядывал поток людей, спешивших по незнакомой площади, и угадывал среди них повзрослевшую дочь. Он узнавал её, хотя знать не мог…
На девятый день болезни температура резко упала, Илья пришёл в сознание. Он лежал, укрытый старым кожухом, за печью, в дальнем, тёмном углу хаты. Едкий, кислый дух овчины забивал запах жилья и печного дыма. Илья не мог понять, где он, яркие картины недавнего бреда какое-то время ещё подменяли реальность, но стоило вспомнить, как с хрустом провалился лёд, ржавая с зеленью вода обожгла тело, и память немедленно восстановила всё происходившее с ним. Тут же Илья вспомнил, что ему нужно в Киев. Он уже должен там быть! Илья попытался подняться, но едва смог пошевелить рукой. Что-то металлическое, кружка или миска, глухо стукнув, упало на земляной пол хаты. В ту же минуту из-за печи донеслось шуршание и звук приближающихся шагов.
— Илько, что ты? — к Илье подошла Лиза и, встретив его взгляд, улыбнулась. — Очунял?
— Сколько дней я болел, Лиза?.. — едва слышно спросил он.
— Та лежи, не разговаривай, — то ли не расслышала, то ли не захотела отвечать Лиза. — У меня свежая верба настоялась — принесу, выпьешь. Потом тебя покормлю.
— Что сейчас? Ночь? Утро?
— Утро. День уже.
— Мне надо идти, — Илья ещё раз попытался подняться и опять не смог.
— Ага, идти. Ты с лежанки встать не можешь, — рассердилась Лиза. — Кружку в руках не удержишь. Пей. Пей и спи.
И Илья уснул.
Болен был не только Илья. В феврале слегла мать Феликсы, и теперь сестры Лиза и Нина, сменяя друг друга, возились с обоими больными круглые сутки, поили травами, откармливали кашами, фасолевым супом и борщом. И хотя Илье казалось, что выздоравливает он бесконечно медленно, молодой тренированный организм справлялся с болезнью уверенно.
Григорий Федосьевич работал каждый день, иногда у себя в пристройке, чаще брал инструменты и уходил к заказчикам. Возвращался всегда вечером, приносил запах стружек и свежего дерева; поужинав, подсаживался к Илье и начинал его расспрашивать. О себе Илья рассказывал мало, даже про плен и про лагерь решил не говорить. Был в партизанах, ранили в бою, потерял свой отряд, несколько дней отлёживался в подбитом танке, потом пошел в Кожанку и по дороге провалился под лёд. Григорий Федосьевич слушал, что-то себе решал, но до поры о своих мыслях помалкивал и расспрашивал дальше. О Феликсе и дочке, кроме того, что они успели эвакуироваться в тыл, Илья ничего сам не знал и рассказать не мог, но старик обрадовался и этому. Помолчав, он вздохнул:
— Отлегло, Илько. Хоть одна хорошая новость.
— Почему ж одна? На фронте наши наступают и под Москвой, и под Харьковом.
— Это, конечно, — соглашался тесть, ничего до этой минуты о советском наступлении не знавший, — но как допустили до Москвы и до Харькова? И ещё скажу, у нас же тут дорога железная — составы с войсками из Германии идут и идут, гонят технику, пушки, танки. Вот подсохнут в апреле дороги, и начнётся опять. Зимой немцы, может, и плохо воюют, но летом…
— Ну а у вас как? Про партизан что-то слышно?
— Да были летом какие-то, а осенью уже про них ничего не слышали. Сразу и разбежались. Зато с полицией у нас все хорошо, в полицаях недостатка нет.
Чуть позже Илья понял, о чем говорил тесть. Соседский Славко, служивший до войны в милиции, тоже был записан в партизанский отряд, а когда немцы заняли село, вернулся домой и в начале октября оформился в полицию. Теперь Терещенки жили под боком у полиции, и соседство это не было спокойным. У Славка за самогоном собирались приятели, ночами они пили, напивались смертельно, потом бродили по селу и спьяну постреливали. Но это ещё можно было перетерпеть. В январе в полиции вдруг решили, что им нужно помещение для арестованных, а хата Терещенок была как раз под рукой. Славко дал Григорию Федосьевичу неделю, чтобы тот выбрал пустой дом в селе, забрал своих баб и переселился.