Выбрать главу

Феликса открыла окно, устроилась на подоконнике, отсюда улица Фёдорова была видна до самого пересечения с Красноармейской. На противоположной стороне, возле КПП воинской части, курили двое дневальных. По тротуару то и дело вверх и вниз проходили люди в военной форме, и временами появлялся патруль. Перед ужином на Фёдорова выходили гулять офицерские жёны; наблюдение за ними, за их нарядами было любимым развлечением обитателей дома.

В Киеве то и дело расквартировывали новые воинские части, выводившиеся из Германии, город был полон военными, и местные остряки, не сдерживая себя, веселили украинскую столицу анекдотами об офицерских жёнах.

Феликса ещё раз перечитала записку. «…Зайду днём». В три часа начиналось занятие со второй группой, она пропустила его, не пошла на стадион, а Ира все не приходила. Когда из-за угла с Красноармейской показался знакомый плащ бутылочного цвета, Феликса подумала, что Коля появился вовремя и кстати.

Последние дни он перемещался по инстанциям, пытался получить документы. Несколько довоенных знакомых написали и передали Коле заявления, что готовы явиться в паспортный стол и подтвердить личность Загальского. Феликса тоже написала такое заявление, но до паспортного стола Коле было ещё далеко. Ему предстояло внятно объяснить, как из Германии, из лагеря, он попал в Киев. Коля открыто говорил обо всём, что случилось с ним с начала войны до апреля сорок пятого, до того дня, когда Эссен взяли американцы. Продолжение его версии тоже было простым: он не захотел оставаться с американцами, сам ушел в советский сектор, а потом в Киев. По пути его иногда подбрасывали на попутках, иногда ехал на поезде, бывало — шёл пешком, и к концу лета добрался. Рассказ звучал немного дико, но оттого и правдоподобно — чего только не случалось с людьми в эти годы. Так или иначе, задерживать и арестовывать Колю никто не стал. Ему временно выдали справку, что является он бывшим узником фашизма, вернувшимся из мест заключения, и с этой справкой Коля какое-то время мог спокойно жить.

Феликса махнула ему рукой, но Коля и без того заметил открытое окно.

— Ты не на работе? — спросил он. — А я удивился, что окно…

— Сходи, пожалуйста, на стадион. Там мои к трём должны были собраться. Скажи, что я не приду, пусть без меня сегодня занимаются.

— Да я и сам мог бы провести… А что случилось?

— Ирка Терентьева вернулась, — Феликса протянула Коле записку. Он прочитал ее, покрутил листок в руках.

— Думаешь, Терентьева? Может, не она?

— Больше некому, — уверенно ответила Феликса. — Сходи на стадион.

Коля оставил ей плащ — после полудня в городе стало жарко и, обходя, на всякий случай, по противоположной стороне улицы военный патруль, бодро пошагал в сторону Красноармейской.

А вдруг он прав, с тоской подумала Феликса, и записку оставила не Терентьева? Вот, она расселась на окне как дура, а вместо Терентьевой сейчас заявится какая-нибудь другая Ира, и ей придётся снова ждать, ждать бесконечно, кто знает, чего и кого?

На женщину, поднимавшуюся по Федорова старческим нетвердым шагом, Феликса обратила внимание, только когда та остановилась возле их подворотни и зашлась в приступе клокочущего, рвущего лёгкие кашля. Женщина и одета была как старуха, — в тёмном платке, бесформенной, замызганной, телогрейке поверх грубого коричневого платья, в мужских растоптанных ботинках. Отдышавшись, она свернула во двор.

Феликса вышла из дома, посмотреть, к кому же пришла эта жутковатая гостья, и тут только угадала в ней Терентьеву. Ни в изменившихся чертах лица, ни в тёмном пустом взгляде Феликса не увидела ничего, напоминавшего Иру такой, какую она помнила, но оставалось что-то внетелесное и едва уловимое. Видимо, узнавание промелькнуло на лице Феликсы, Ира остановилась и улыбнулась — в её чёрном рту за ввалившимися щеками тускло желтели два последних зуба.

Ира действительно попала в облаву через несколько дней после того, как похоронила мать. Иру отправили в Равенсбрюк — концлагерь для детей и женщин возле городка Фюрстенберг, на северо-востоке Германии. За два года в лагере она могла погибнуть по-разному, её могли расстрелять, отправить в крематорий, вколоть какую-то химическую дрянь, от которой кожа человека и внутренние органы покрывались незаживающими ранами и вскоре он умирал, захлёбываясь кровью, могли посчитать неспособной работать и перевести в лагерь приговорённых к смерти, где её ждали бы открытые двери газовой камеры. К началу весны сорок пятого года у неё стремительно развивался туберкулёз, она потеряла почти все зубы и волосы. Ира чувствовала себя так, словно уже мертва, но она хотела жить и выжила.