Аня стояла рядом с инсталляцией Антона и ждала. Интуиция ее не подвела, ручка двери аккуратно поехала вниз, в образовавшемся проеме показался любопытный глаз уборщицы.
– Добрый вечер! Заходите! Открыто!
Алена вползла в зал, волоча за собой ведро. Бешено колотилось сердце, щитовидка, наверное, опять дает сбой, надо гормоны проверить, да и кому в пятьдесят не надо, или перенервничала, бухает на всю грудную клетку.
– Что же вы, Алена Сергеевна, в реставрационных залах убираетесь, время свое рабочее тратите? Я вас, кстати, в Фейсбуке приняла в друзья…
Алена затряслась, но виду не подала. Да и мало ли кому она запросы присылала в этих соцсетях, бестолковое занятие вообще, но иногда полезно… Тут что-то изнутри как будто толкнуло, и она выпалила: «Да я решила проверить, вдруг тут набросали, я бы и убралась, помыла…»
Аня сделала легкий кивок, уставилась на Алену, как гальюнная фигура, и застыла, как музейный экспонат.
У Алены закружилась голова. Она почувствовала себя юнгой, потеребила швабру, поправила перчатки за поясом, помочила и отжала тряпку, зачем-то проверила карманы штанов, нащупала в одном кусок плотной бумаги, достала и тут же попыталась спрятать в рукав – ну забыла она, что сунула фотографию в карман, чтобы не оставлять в сумке в раздевалке, забудешь тут, когда так смотрят, но не успела.
Аня стояла все так же неподвижно и, казалось, смотрела куда-то сквозь стены, прожигая их василисковым взглядом. Потом она опустила голову и спросила почти в никуда: «Вы уже заявили в полицию?» Слова упали как глиняный сосуд и разлетелись грубыми сермяжными ошметками по полу.
Аня ничего не требовала от Антона. Как и пообещала себе когда-то, не тащила в загс, не рожала детей, не ставила никаких условий, потому что знала, что он все равно настоит на своем, сделает как ему кажется правильным, и не будет оглядываться, ища ее подбадривающий кивок и все понимающий взгляд. И даже если она развернется и хлопнет дверью, он не сдвинется с места, убежденный в беспрецедентной правоте. Нет, одобрения он, конечно, ждал, но ждал только от одного человека, того, который не мог даже сказать: «Сынок, сбегай за хлебом». Вместо этого почему-то всегда получалось другое, невыносимое и мучительно-безысходное: «Кончил тявкать? Рот у зубного будешь открывать! Включил ноги, батон белого купи!»
Когда в восьмом классе Антон убежал из дома и жил на даче Тимы, он по найденной на чердаке схеме заново сложил полуразвалившуюся печку, до которой все никак ни у кого не доходили руки (хотя уже и огнеупорные кирпичи для этого были, и смеси для растворов), и первый раз сам ее протопил. Павел Евгеньевич, узнав об этом уже после возвращения Антона домой, почему-то очень развеселился: «Слышь, флюорограмма пучеглазая, ты ж даже когда в ванну лезешь мыться, не помнишь, в какой карман мыло сунул. Как ты печку-то сложил? Ума ведь, как у ракушки! А че ж ты, пельмень контуженый, за печкой жить не остался с шалашовкой своей бритопиздой, к мамке приполз подмышки лизать?» Антон нервно дернул верхней губой с пробивающимися, уже заметными волосками: «Чтобы ей тут с тобой, самцом двужопым, один на один не оставаться». Павел Евгеньевич вздернулся, подошел вплотную и уже почти занес руку, но Антон только усмехнулся и с силой толкнул его в солнечное сплетение. Дышать стало трудно, в глазах потемнело, Павел Евгеньевич хотел назвать сына обдолбанным ушлепком, но не смог, слова не шли. На его хрип прибежала жена, усадила, стала гладить по спине, уговаривала дышать, потом принесла воды. Антон стоял рядом и смотрел, не шевелясь. Павел Евгеньевич, задыхаясь, тоже смотрел. Когда воздух с болью, но стал проходить в горло, бронхи, легкие и Павел Евгеньевич откашлялся, отдышался и почувствовал, что может ворочать языком и губами, он выругался и почти уже готов был назвать жену волосатой тумбочкой, но, подняв глаза, увидел кулак Антона. И первый раз за много лет промолчал.
О смерти матери Антон, уже четыре года живший в общежитии института культуры, узнал от Ани. На похоронах было человек тридцать, в основном соседки и сослуживицы. Гроб вынесли из подъезда, мать лежала в крепдешиновом, темно-синем в белый горох парадном платье. Лицо, похожее на маску театра Но с желто-восковым оттенком, прикрытые веки с редкими ресницами, немного перекошенная, ловко подвязанная поясом от платья челюсть. Последний раз Антон видел ее две недели назад, когда приходил в больницу. Она была уставшая, но улыбалась, много шутила, а стоя вместе с ним у больничного окна, рассказала все сплетни про подруг и знакомых. Из щелей в раме дуло, и Антон переживал, что ей станет холодно, но она махала на него руками и не хотела отпускать. На прощание он погладил ее по острому плечу, поцеловал в морщинистый лоб, пожал ставшую, как ему показалось тогда, еще меньше ладошку. Надо было остаться. Или забрать куда-нибудь, вывезти из этой мрачной предсмертной палаты на дачу к Тиме. Нет, еще раньше увезти от отца. Если бы поехала, конечно. Ведь не ушла же она от него почему-то за двадцать с лишним лет.