Люся жила в большом двухэтажном доме с матерью и отчимом, и еще месяц назад у них даже была помощница по хозяйству – выписанная из деревни дальняя родственница Настена, которая быстро сориентировалась в городской обстановке и вышла замуж за какого-то шофера, так что Люсе теперь приходилось самой ходить в магазин и иногда даже стирать себе одежду. Но были в уходе Настены и несомненные плюсы: Вера Прокопьевна теперь больше занималась домашней работой и меньше приставала к дочери, про себя думая, что и так очень долго ее опекала. Люся уже год занималась в Барнаульском учительском институте, осваивая профессию словесника, тайком брала у отчима папиросы и даже один раз целовалась с Ильей с физико-математического. Разве можно после этого считать ее ребенком? Но Вера Прокопьевна все равно иногда считала, так что приходилось вразумлять и доказывать, уговаривать и отстаивать. И даже брак с Алексеем не помог. Поскольку через десять дней после похода в загс и маленького семейного торжества – от пышной свадьбы ближе к весне, по теплу, как принято, молодые отказались – Алексею пришлось вернуться в Томск, а Люся осталась дома. Вера Прокопьевна продолжала гладить Люсины платья маленьким угольным утюжком, готовить ее любимые шаньги с творогом и картофелем, лепить пельмени из трех сортов мяса и целовать ее на ночь, заботливо поправляя одеяло. Немного сдала материнские позиции Вера Прокопьевна, после того как Алексей перевелся на заочное, перебрался в Барнаул, пошел работать на паровозоремонтный завод, и они с Люсей стали жить отдельно. Поселились недалеко, в доставшемся Люсиному отчиму от дядьки маленьком убогом одноэтажном домике с низким потолком и расхлябанными кривыми дверями. Вера Прокопьевна немного поотговаривала, ссылаясь на то, что Люсенька еще учится и хозяйство ей вести сложно. Дом-то большой, они и видеться будут нечасто, но потом вспомнила первое замужество, когда жили с ее родителями, и как мать-покойница, царствие ей небесное, все с советами лезла, замечания делала и в итоге их развела. В конце концов, здесь недалеко, через три дома всего, если что понадобится, бежать недолго. А дети пойдут – так тем более. Пусть пока немного поотделяются.
Риточка родилась в марте 1938-го, так что Вера Прокопьевна как в воду глядела, ходила теперь на два дома, носила им кастрюли с едой, помогала стирать и убирать, ругалась из-за макарон с тушеной говядиной – зачем консерву есть, когда можно хорошее мясо, а Люся поправляла: не консерву, а консервы; хотя на самом деле советская тушенка была очень качественной, а сейчас она стала значительно хуже. Девочка, хоть и была спокойной, работы прибавила всем. Но и радости тоже прибавила. Алексей приходил со смены, грел себе воду, мылся в темной от времени деревянной банной лохани, ел и подолгу возился с дочкой, называя ее то птенчиком, то огрызком, то шлёпой, когда она начала пробовать вставать на ножки, то Ритатухой. Целовал в две маленькие, едва наметившиеся макушки, приговаривая, что будет счастливой, «делал шмазь» (легко сжимал ее личико с обеих сторон ладонями, приминая пухлые щечки), купал в новой алюминиевой ванночке и укладывал спать, укачивая на руках и напевая ей про гулей или «Сквозь осеннее ненастье…», а девочка цепко хваталась за его большой палец и долго не отпускала.
В сентябре 1939-го по закону «О всеобщей воинской обязанности» Алексея призвали в армию. Его часть размещалась на окраине города, и Люся ходила к нему каждый день, принося домашнюю еду и папиросы. Он приобнимал ее за бедро, жарко трогал губами шею, скулы, виски, наматывал на ладонь ее толстую косу и легонько дергал, играя маленьким перетянутым красной лентой хвостиком. Не надо, не смей, вязкий, прерывистый, смешанный с душным смехом шепот, выбившиеся пряди волос, задравшееся зеленое от травы платье, грязные локти, раскрытая пачка папирос. Курить Алексей стал из-за нее. Сказала ему как-то, что от мужика куревом должно пахнуть, а не молоком, вот он и начал, а на заводе так вообще без этого никак, в курилке вся дружба, все разговоры. Она и сама иногда покуривала, но из-за Ритки перестала. Ой, люли-люли, тихо ты, ребенка разбудишь. Выставила тут свою гузочку. Чего? Чего-чего, того. И хватал, и целовал, покусывая ее крепкие прохладные ягодицы. А она притворно отбивалась, боясь вскрикнуть. Татуха уже болтает вовсю, волосики отросли. Вчера брала ее с собой, по дороге в речке искупались. Даже не верится, что почти два года ходим, все камушки и впадинки на дороге выучила. А сегодня вот с утра объявили. Германские войска атаковали границы, начались обстрелы с воздуха, правительство призывает, наше дело правое, враг будет разбит. Татуху, еще сонную, к маме отнесла и к казармам побежала: не пустили, как ни упрашивала, как ни билась, они же меня там все уже знают, выучили, но никак, говорят, мобилизация. Отвратительное слово, тяжелое, неживое.