Выбрать главу

В тот раз записали 424 мелодии. Сокровище необыкновенное! Песни трудовые, рекрутские, гостевые, свадебные, масленичные, посиделочные, хороводные, игровые. Федоров не сочинял их, а ловил всю жизнь с губ поющих. Родится песенка на посиделках, прозимует зиму и растает, уступив место другой. Но Федоров ту, прежнюю, уже успел упрятать в свой невидимый музыкальный сундучок. Ох, сколько их там набралось! И какой в сундучке порядок! Каждая песенка знает свой шесток, свою полочку. Вот услышанные в детстве. Вот подобранные в своей деревне. А вот подслушанные в деревнях, которые на восток от Томак-кассы. А эти — с берегов реки Цивиль. А те — северянки.

Певца не собьешь, у него абсолютная музыкальная память. Перетасуйте его песни, спойте их в любой последовательности, пропустив одну, и он тут же обнаружит пропажу. Или назовите только номер, под которым много лет назад записали мелодию, и певец сразу найдет ее в глубинах своей феноменальной памяти. Он как бы приоткрывает крышку волшебной шкатулки, и уже вспорхнула, взлетела нужная вам песня. Их записано ныне от Федорова 750! Готовится к выпуску полное собрание его песен. Но говорят, что запасы этой редчайшей песенной кладовой далеко не исчерпаны.

…Старик он еще крепкий. Борода седая, а в густой шевелюре каждую сединку нужно выискивать. Глаза широко раскрытые, по-детски ясные. Но, здороваясь, протягивает руку мимо моей. Слепой. Зрение потерял 42 года назад. Вот судьба! Полжизни, в темную глухую пору, прожил зрячим, а посветлела жизнь, стали глаза слепнуть. А голос, голос почти не утратил былой свежести — не очень сильный, но чистый, как слезинка, тенорок.

Знает ли он о найденной в архивах бумаге? Нет, не слышал об этом. Но помнит, как явился к нему урядник и запретил петь. Да разве упрячешь песню в клетку? С ней, с пес-128 ней, как бывает? И старик поет по-чувашски про песенку, которую один певец держал меж зубов, долго ее не выпуская, а поплел в дремучий лес, раскрыл рот и потерял свою пленницу, и пошел дальше в чащу искать песню, и вдруг увидел сторожку лесника, постучался. Выглянула в окно лесникова дочка с найденною ею песенкой в зубах, и только открыла рот, как та взмахнула крыльями, и в небо — лови!

Песня не может принадлежать одному человеку. Вот он, старик, счастлив, когда радио приносит к нему обратно напетые им мелодии. Он подслушал их у людей и людям отдал, и, облетев родную его землю, песни обновленными возвращаются в этот дом… А вчера радио принесло совершенно новую, незнакомую мелодию. Старик напевает нам ее.

— О, — восклицает музыковед. — Как вы верно схватили, Гаврил Федорович… Это «Шывармань», первая чувашская опера, — поясняет он мне. — Действие происходит в чувашской деревне накануне революции 1905 года. Шывармань — водяная мельница… Вчера передавали фрагменты. Скоро премьера в нашем музыкально-драматическом театре.

Старик еще и еще раз повторяет понравившуюся ему мелодию.

— Хорошая музыка, очень хорошая, — говорит он.

И мне приятно было передать эти его слова автору «Шывармани», композитору Федору Васильеву, который музыкальную свою карьеру начинал когда-то с пастушьей дудочки. Мы встретились на репетиции. А представляете, что такое репетиция, когда до объявленной премьеры осталась неделя? Крик, душераздирающий крик дирижера: «Ужасно, ужасно! Вы губите меня!» И падающая вдруг с грохотом декорация, которой потребовалось рухнуть в самый трагический момент действия. И застрявшая так же вдруг на полпути платформа с артистами: театр тут старенький, с примитивной техникой.

Васильев рассеянно отвечает на какие-то мои вопросы, внезапно вскакивает и бежит через темный зал на сцену, и я, не слыша его голоса, вижу его руки, возмущенно взлетающие перед носом главного тенора, возвращается, что-то опять говорит мне и, на полслове обрывая, снова бежит через зал, но уже не на сцену, а в оркестр, к дирижеру.

Убедившись, что брать интервью у композитора во время репетиции его собственной оперы — предприятие безнадежное, пробую разыскать главного режиссера театра. Застиг его в перерыве между репетициями двух сцен уже заполночь. Он сидел с закатанными рукавами ковбойки, небритый, очень усталый.

Разговор с Борисом Семеновичем Марковым был мне интересен не только как с постановщиком спектакля, но и как с выпускником Аликовской школы, где мы уже побывали с вами, читатель. Эту школу кончили и два брата Маркова, и две его сестры. Братья — экономист и физик, сестры — филологи. Два кандидата наук и два аспиранта. Вот какой серьезный, ученый народ, в отличие от него, Бориса. Он с юных, комсомольских лет — деревенский «комит», балагур, весельчак, гармонист. Он и в армии был таким. И в силу этого обстоятельства принес с войны оружие в дом — охотничье ружье, которым наградил его командующий армией за участие в самодеятельности. Образование? Он даже опередил своих братьев и сестер. У него два высших образования. Он кончил два факультета московского ГИТИСа: актерский и режиссерский. Второй с музыкальным уклоном. В Чувашии был только драматический театр. Теперь он становится музыкально-драматическим. Чуваши — народ певучий. В республике сотни хоров. Какие здесь чудесные праздники песен! А оперы своей не было. И вот рождается первая чувашская опера. Трудно быть ее повивальной бабкой… Но опера будет!

На столе у главного режиссера список лиц, которых он собирается пригласить на премьеру. Первым в этом списке значится старик Федоров.

* * *

— Взгляните!.. Взгляните!.. — то и дело слышу я от моей спутницы, маленькой стремительной женщины в светлом костюме строгого английского покроя со значком депутата Верховного Совета СССР.

Мы идем по цехам Чебоксарского хлопчатобумажного комбината, одного из самых молодых в стране.

— Взгляните!

И я должен запрокинуть голову, чтобы увидеть стальной канат, по которому движутся люльки. Это напоминает воздушную канатную дорогу в Жигулях, на строительстве гидростанции. Там в таких люльках — они были побольше — перебрасывали с левого берега на правый песок, а с правого на левый — щебень. Здесь в люльках — разрыхленный пушистый хлопок, похожий на… Но я не успеваю сообразить, на что он похож, как снова слышу:

— Взгляните!

И теперь надо глядеть вниз, где ползет конвейер, уносящий тазы с ровницей.

— Взгляните!

Ольга Даниловна увлекает меня все дальше и дальше, мы поднимаемся и опускаемся с этажа на этаж, не пользуясь лифтами, потому что лифт надо ждать, а Данилова не хочет ждать, она спешит, спешит показать весь комбинат. И мы из прядильной попадаем на ткацкую, в цех, где три тысячи станков и каждый может оглушить своим стуком, а стучат все три тысячи, и я не слышу, что кричит мне в самое ухо спутница. А она, как выяснилось позже, прокричала:

— На повестке дня у нас борьба с шумом в ткацких цехах!

Вдруг мы оказываемся в царстве тишины и света, в просторном зале, где стоят на треногах большие доски, похожие на чертежные, но они не чертежные, они из стекла. И хотя в зале светло, их подсвечивают снизу. Луч падает на белые полотнища, которые ползут по стеклянным доскам. И сидящие возле них девушки словно бы колдуют над полотнищами. Так заняты, так погружены в дело, что не замечают вошедших. Стоим в сторонке, и Данилова шепчет мне:

— Учет и разбраковка суровья. И доделка. Устраняют изъяны, чистят кромку. Доводят товар до полной кондиции. Ответственная работа! Самая высокая квалификация. Внимательный глаз, чутье на товар, быстрые руки! Бригада коммунистического труда. Бригадиром вон та светленькая. На вид девчонка, а по характеру — хозяйка!

Ольга Даниловна задумчиво, влюбленно глядит на девушек, и они, заметив ее, кивают, не отрываясь от полотнищ, которые ползут и ползут по стеклянным доскам…

А я вспоминаю вчерашний разговор с Даниловой. О себе рассказывала, о своей жизни.

Про детство в чувашской деревне:

— Ох и старая же я, как подсчитать. Бабий век — сорок через год… В школу лесом бегала, обратно — страшно, темно… Химию любила — Агриппину Даниловну, биологию тоже — Вавилу Васильевича… Мечтаний было много — куда пойти. Как про что узнаю — туда и собираюсь. Сперва хотела в бухгалтера, потом, в ткачихи. Ни туда, ни сюда не попала. Семья большая. Отец сказал: «Пока по дому помоги…» Поплакала-поплакала, осталась. В доярки пошла.