Иринка была счастлива. Она сидела между ним и Григорием, пела, и картавый переливчатый голос ее подымался над хором и звенел, как струна.
Обласкивая взглядом ее разгоревшееся лицо с нежными ямочками, Григорий подпевал глуховатым баском. Он расстегнул верхние крючки светло-зеленого офицерского кителя, на темной от загара мускулистой шее особенно выделялся белый целлулоидный подворотничок. Правый, плоский, рукав был аккуратно заткнут за кожаный ремень. Так же, как и на гимнастерке Гордея, на груди Григория слепяще вспыхивали медали и алели лепестками мака два ордена Красной Звезды.
Приличие заставляло Иринку сдерживать свою радость, но изредка, когда она встречалась с глазами Григория, такими доверчивыми и ласковыми, к ушам, запалив щеки, подползал огонь. Как бы помогая ей поднять песню, Григорий наклонялся к девушке, и тогда над самым ухом чистым серебром вызванивали медали.
Никого не видя за столом, кроме Клани, Ваня Яркин пел старательно громко. Блестели, как солома на солнце, вымытые его волосы, пунцово пламенели уши, потели очки, Ваня пел с наивной лихостью оглушительно и временами фальшиво.
Рука его как-то сама собой нечаянно коснулась руки Клани, и она, боявшаяся жалости и снисхождения, взглянула в его глаза и поняла, что ей нечего тревожиться. Все не раз говорили ей о Ваниной любви, Только сам он молчал. Почему? Сейчас она с робостью и боязнью глядела на него: не смеется ли?
Комкая в кулак пышную кудель бороды, с одобрением и завистью поглядывал на Гордея принаряженный Терентий. И тоже по-солдатски прямил спину, подпевал молодым голосом. Глаза его беспокойно искали среди гостей невестку.
Шевеля блеклыми губами, дед Харитон покачивал головой в лад песне я следил за сидевшими напротив Матвеем и Фросей. Голос невестки так украшал эту душевную, похожую на старинные сибирские напевы песню.
Тихие подголоски, грустя и жалуясь, свели песню на убыль, но она еще долго сочилась в душе у каждого.
— Вот мы, Гриша, и дома! — вздохнув, протирая кулаками глаза, хотя они были сухие, сказал Гордей Чучаев. — Пока не запели, все не верилось.
— Мы и там песней душу отогревали, — отозвался Григорий Черемисин.
— Правда твоя, лейтенант, — согласился Гордей. — Всю Европу мы с тобой прошли, а чтоб так, как мы, русские, поем, не слыхал… И песни есть там хорошие и голоса куда с добром, а души в песне мало…
— Неужто там, кроме того, что плохо поют, ничего больше и нет? — спросил Краснопёров. — И поучиться у них нечему? И перенять для своей пользы?
— Мы ее, Кузьма Данилыч, Европу-то огулом и не хаем, — сказал Гордей и слегка коснулся тыльной стороной ладони кончиков усов. — Там тоже трудовой народ на своих плечах государство держит, да только до народу-то никому дела нет, А у народа всегда есть чему поучиться, ничего зазорного в этом нету. Я вон печки в одном месте перенял на особый манер ложить. Но если в целом взять, то народ там отсталый, забитый. С нами им не равняться.
— Это почему же? Неграмотные они, темные?
— И этого не скажу. — Гордей покачал головой. — Как бы это попроще тебе сказать… Люди, хоть они там и грамотные, а все будто в потемках живут…
— Загадки загадываешь?
— Нет, пошто? — удивился Гордей, и заиндевелые усы его шевельнула слабая ухмылка. — Людей я в Румынии, Венгрии, Австрии много повидал. Поговоришь там с деревенским человеком — и скушно делается. Без цели он живет, всю жизнь какой-то удачи ждет, словно она сама на голову ему свалится. Каждый в свою нору тащит, у каждого своя сусличья радость, а обшей радости, чтоб, скажем, как Терентий Степаныч за меня радовался, а я за него, у них это не заведено.
— Как ране у нас, точь-в-точь, — вставил докучливый дед Харитон и стал рассказывать, не заботясь, слушают его или нет: — Эвось у нас было году в одиннадцатом… На покрова пришел к нам а избу сосед — здоровый мужик, медведь силой. Мы вечерять сели. Ну, перекрестился у порога, прошел в передний угол, сел на лавку. Тятя его к столу приглашает; отведай, дескать, шей за компанию, — отказался. Достал кисет, свернул здоро-ву-у-щую козью ножку, запалил ее, сделал две-три затяжки и говорит: — «А ведь у тебя, соседушка, изба горит. Сейчас, поди, другой скат крыши зачинается». Тятя, выскочил, как угорелый. «Подожгли! — кричит. — За что напасть такая?» — «Верно, — отвечает мужик, — подожгли. И нечего греха таить: сам я поджег. Чтоб помнил ты, сват, чертов брат, как чужие сенокосные деляны косить!.. А сразу, — говорит, — как вошел, потому не мог сказать, что волнение в руках имел, без цигарки не упредил бы!» Ведь вот стерва какая, а не мужик. Сцепились тут они с тятей намертво. Пока дрались да разнимали их, изба-то наполовину и сгорела… Поди, и у них так же, в Европе энтой: кто волчьи зубы кажет, а кто лисий хвост…