— Так быстро? — они развернулись и пошли по аллее обратно. — Как жаль.
Петя проводил её до дворца, от которого они не успели далеко уйти и, оставшись в одиночестве, не сразу решился покинуть двор. Теперь они вряд ли увидятся скоро. Возможно, их следующая встреча будет летом. Если будет, ведь на начало лета Столыпин твёрдо запланировал отъезд на Кавказ. И только исход дуэли определит, увидятся они с Ольгой снова или нет. «Может, стоило ей сказать? — подумал Пётр. — Сказать, что я отомщу за Михаила и буду стреляться с Шаховским. Нет, что бы это дало? Она бы посчитала слова хвастовством, требованием внимания. А я ничего этого не хочу». Стиснув кулаки, Столыпин ощутил привычную боль в правой, не выдерживающей долгого напряжения. Судьба его должна была вскоре решиться, и он был к этому готов, несмотря ни на что.
Глава VI
Выйдя из аудитории, Пётр выдохнул с чувством человека, исполнившего свой долг. Последний экзамен был сдан, и матрикул[1] заполнился всеми необходимыми отметками.
— Столыпин! — окликнул его однокурсник и, догнав, повис на плече. — Ну что? Что поставил?
— Пятёрку, — без хвастовства, спокойно ответил Пётр.
— Ну даёшь! Василий Васильевич такую скуку преподаёт, а ты и тут преуспел!
— Предмет полезный, отчего было не вникнуть?
— Сдал! Сдал! — радостно раздался крик выскочившего из-за стеклянной двери студента, и Столыпин едва успел сдвинуться левее. В тот же момент позади обрушилось предупреждение:
— Посторонись!
И теперь уже Пётр с однокурсником подались в разные стороны, пропуская несущегося на велосипеде юношу. Коридор бывшего здания Двенадцати коллегий, разместивший в себе университет, тянулся на полверсты, и позволял учащимся устраивать по нему то догонялки, то вот такие проезды. «Когда-нибудь кто-нибудь проскачет здесь на коне» — подумал Столыпин.
— Что, если отметить окончание наших мучений? — предложил однокурсник. Пётр никак не мог вспомнить, как его звали. За два года в университете близкими друзьями обзавестись не удалось. Впрочем, он и не стремился. С кем-то общался, но довольно поверхностно, со многими здоровался, обсуждал предметы, а вот так, чтобы найти человека с общими интересами, делиться всем по душам — такого не было. Да и зачем, когда есть брат? С Сашей они по вечерам говорят обо всём, о наболевшем и кажущемся важным. Студенты же, пытавшиеся втянуть Петра в свои кружки, приобщить к какой-то активной деятельности, не нашли в нём отклика и желания погрузиться в те вопросы, что они разбирали с жаром, поотстовали, переключившись на поиск других, более податливых и менее убеждённых… в чём? Столыпин в некотором роде оставался для многих загадкой. Ничего не утверждавший, ни к чему не призывавший, никого не агитирующий, он всё время был твёрд в какой-то своей позиции, с которой шёл по жизни, не отклоняясь ни на шаг. В чём эта позиция заключалась, пожалуй, не знал и сам Пётр — не мог бы сформулировать, но интуитивно всегда для себя чувствовал, куда надо двигаться, а от чего держаться подальше. Именно эта внутренняя сила воли, должно быть, всё равно притягивала к нему. Иные советовались с ним по учёбе или подходили с какой-нибудь проблемой: «Рассуди!». Многие на факультете считали Столыпина неким мерилом справедливой бесстрастности, любили поговорить с ним об идеалах.
Не сошедшийся с «идейными», он не сошёлся и с прожигателями молодости, теми юношами, что бродили по кабакам, бегали за девицами, знавали все злачные места столицы. Не будучи склонным выпивать и кутить, Столыпин чуть было не отказался сразу же от предложения однокурсника. Но в голове его, ещё когда он только выходил из аудитории, возникла стойкая мысль, что всё — вот она, финишная прямая, ведущая его к развязке с Шаховским. Все дела улажены, учёба окончена до осени, он предоставлен сам себе и волен исполнить задуманное, ехать на Кавказ. А это значит, что, вполне возможно, жизнь его вскоре может оборваться. Ведь предугадать исход дуэли никак нельзя. А если в жизни остаётся всего ничего дней, то отчего бы и не совершить что-нибудь несвойственное себе? Что-нибудь новое.
— Почему бы и не отметить? Давай, — согласился Пётр.
— О-о! — загудел спрашивавший, вовсе не полагавший уже, что Столыпин куда-то с ним пойдёт. — Сегодня особый день! Вперёд, праздновать и ликовать, предаваясь безудержному веселью!
Идя на выход, они облеплялись другими студентами, присоединявшимися к их поводу. Одни хвалились замечательной сдачей, другие были рады хоть какой-нибудь оценке, лишь бы учиться дальше, третьи шли оплакивать завал. Пока они дошли до кабака, их уже было человек пятнадцать, включая двух встретившихся на улице девиц. Присутствие последних смутило Петра, и он тихо поинтересовался у зачинщика посиделок:
— Удобно ли, что с нами будут девушки?
— А что такого? — прочтя на лице Столыпина бессловесное осуждение нарушения приличий, он отмахнулся: — Это же наши бестыжевки[2]! — со смехом добавил: — Расслабься, они с нами не впервые!
Кабачок находился в полуподвальном помещении, пропахшем кислыми щами и потными людьми. Два мужика в углу ели ботвинью, а остальные лавки заняли студенты. Пётр оказался сжат с двух сторон, отметив для себя, что такое тесное сплочение ему не по душе. Неужели нельзя было найти заведения, где у каждого будет свой стул? Чтобы не толкаться, не пихать друг друга локтями. Но наблюдая за окружавшими его молодыми людьми, он замечал, что для них это нормально, а многим даже нравится — тесниться, чувствовать соседское плечо, задевать под таким предлогом сидящую рядом девицу. Никогда прежде не думал Столыпин о безликой народной массе, о какой-то бездумной толпе, но сейчас, находясь среди, казалось бы, думающей прослойки — будущих интеллигентов, студентов, образованных, он воочию узрел, что такое сливающаяся в сплошное полотно толпа без личностей. Каждый, кто до входа в кабак не смел поднять глаз на старших по возрасту или чину, кто с молчаливой завистью смотрел на улице на дорогие экипажи, кто заикался перед преподавателями, не уверенный в своём мнении и своих знаниях, здесь смело выступал в общем хоре, кичился тем, как не согласен с профессором таким-то и таким-то, как он презрительно относится к богатству и ценит каждого человека за душу, а не за состояние, как он совершил бы какой-нибудь подвиг! Но убери у него соседское плечо, и он обратно сдуется, скукожится, постарается сделаться незаметным и будет согласен со всем, что ему скажут.
Перед Петром поставили рюмку водки, и он, помня совет Бориса Александровича, её принял. Выпил. «Говорят, что сброд — это крестьяне и рабочие, — пошли у него мысли дальше, — но крестьянин, он что? Живёт своим хозяйством, живность у него какая, земля для возделывания, семья. О ней он печётся, её кормит, не перед кем носа не задирает и в дела, в которых не понимает, не суётся. Нет, сброд — это вот, учащиеся не для того, чтобы узнать что-то, а для того, чтобы себя считать умными и их бы таковыми считали. Сбрелись в одну кучу и красуются не своими даже идеями, а лишь тем, как способны исказить чужие». От многих высказываний и умозаключений Петра воротило, но он не лез в спор, а только думал, что, пожалуй, поскорее надо уйти отсюда. Да только стоило начать это замышлять, как среди присутствующих он увидел будто бы кого-то знакомого. На него смотрела пара девичьих глаз и, видимо, уже давно. Рост Столыпина выделял его, и быстро обнаружить молодого человека среди других не составляло труда. Приглядевшись, Пётр припомнил — это та самая барышня, с которой он зимой сел в одну конку. Злится ли она на него, что не стал продолжать беседу? Или забыла о том случае?
— Ещё? — подставили ему вторую рюмку водки.