Выбрать главу

Но мне все время казалось, что камень тут неподходящий, у него слишком тупые грани. Тело мое отказывалось повиноваться, и это колебание совсем измучило меня. Воля моя требовала этого, но какая-то сила во мне противилась, и это была трусость — новое, шестое человеческое чувство. Трусость, геройская трусость! Меня охватила чудовищная усталость, все тело онемело и не слушалось призыва воли. У солдат какие-то глухонемые тела, они не слышат самих себя, подчиняются только чужой воле. Как иначе объяснить, что миллионы мужчин — мужей и отцов — идут на гибель по команде какого-нибудь лейтенантика. Я познал это на собственном опыте и испугался, что тоже не умею слушаться себя: Губачек не повинуется Губачеку!

Но теперь я уже спокоен, я уже повинуюсь. Вот, гляди, я говорю: «Рука, поднимись и поднеси стакан ко рту». Видишь, мышцы уже опять действуют. «Подай, правая рука, сигарету хозяину!» Вот как она это ловко делает! «Ну, поди сюда, я тебя поглажу за прилежание…»

Он замолк и слабо улыбнулся.

Не помню точно, что я ему ответил. Я тоже был очень взволнован, ярко представив себе единоборство его духа с телом. Нарочно упасть на камень! Способен был бы я на такой поступок? Сумел бы выставить локти и не убрать их в момент падения? Ведь можно так легко и просто избавиться от унижений казармы, попасть в госпиталь, где лучше кормят и дают спокойно отлежаться. Не струсил бы я в последнюю секунду?

Мне стало понятно, почему так изнеможен Пепичек, почему был близок к обмороку. Я и сам весь обмяк и обессилел при мысли о таком поступке, а ведь я не собирался совершать его, я только думал об этом, сидя за столиком, и даже не глядел в этот момент на острый край тротуара, как глядел Пепичек, которого он, несомненно, манил, как пучина самоубийцу. Представляю себе, как он впился в них взглядом, уже почти теряя нить мыслей, охваченный каким-то антивоенным исступлением!

Успокоившись и трезво обсудив эту тему, мы пришли к выводу, что у человека все-таки не хватит решимости осуществить такое намерение. В последнюю секунду он отдернет руку и подставит не локоть, а ладонь и упадет не на острую грань тротуара, а рядом. Потом мы оставили эту тему и заговорили об Эмануэле. Вдруг Пепичек прервал меня:

— Я так ненавижу и презираю войну, что все-таки не поколебался бы сломать руку. — Он произнес это с пугающей решимостью. — Когда мы попадем на фронт, моя ненависть к войне станет еще сильнее, и это придаст мне сил, — меланхолически прибавил он.

Чтобы успокоить его, я возразил, что Эмануэль решительно не позволил бы ему так увечить себя. Кстати, это была бы безрассудная жертва: ведь через несколько недель рука срастется, и Пепичка снова пошлют в строй. Другое дело обмораживание; если за ним хорошо «ухаживать», его можно затянуть чуть не на год.

Я всячески отговаривал Пепичка. А он, торжествующе улыбнувшись, возразил таким тоном, словно только что разрешил долго мучившую его трудную головоломку.

— Теперь я знаю, как быть! Надо закрыть глаза и сразу упасть!

2

Хорошо, что ты не сделал этого, Пепичек! Иначе не быть бы тебе сегодня представленным его высокопревосходительству. Честное слово, это был исторический момент, когда вице-маршал Сниарич осматривал наш взвод, прошедший все проверочные экзамены и заключительную маршировку.

Было нас семьдесят четыре человека, вытянувшихся в струнку, неподвижных, словно отлитых из бронзы. Пепичек был семьдесят четвертым, — нас выстроили в порядке успеваемости.

Первая тройка приблизилась на три шага. Генерал жмет руки, поздравляет отличившихся.

Последняя тройка подходит на шесть шагов. Кокрон стеком указывает на Пепичка.