— Вот и ладушки.
Эй, Айра! Айра! Просыпайся-ка, голубушка, солнышко встало, пошли отсюда…… давай, давай, двигай…Надо этому герою таблеточку принести, а то от укольчика он ещё расплачется, пожалуй, ну и уточку, конечно…. осторожно, тут вот не вмажься в стеночку, там рукояточка нехорошая торчит…
На этот раз я просыпаюсь без сновидений. Просто открываю глаза с ощущением давно забытой свежести восприятия.
— Проснулся, Вад?
Это Мария, высокая, красивая блондинка, настолько уверенная в своей неотразимости, что мне всегда неловко рядом с ней, а порою хочется даже куда угодно спрятаться, потому что её холодная красота только раздражает своей недостижимостью, но ей этого не объяснить.
Это чисто мужская черта — опасаться и неприязненно относиться к женщинам, природная порода которых создаёт непреодолимый барьер, о котором они догадываются с полувзгляда. А после двух суток небритости и немытости…
— Привет, Мари… Сколько я лежал?
— Двадцать часов почти… Как спалось?
Почему-то я краснею сам того не желаю начинаю несильно хамить, странная защитная реакция организма, который бубнит моим охрипшим и провалившимся в желудок голосом:
— Зря провалялся только, времени жалко, не до того сейчас, извини, Мари, пойду я…
— Разве можно, да ещё босиком, вы уж не мальчик, надо бы ещё подлечиться, я сейчас у Дока спрошу.
Только тут я замечаю, что и впрямь мои уродливые пальцы нелепо торчат без обуви, мало того, весь мой костюм висит рядышком, фу ты, срам какой-то, и опять краснею как болван и начинаю одеваться.
— Где ОНИ?
— Близко, я видела новости, уже всю ракету видно, катера висят на крыльях, говорят, один катер отлетел в сторону и летит на расстоянии. Давайте-ка я один укольчик сделаю, это Док приказал, всё равно же вы не послушаетесь и удерете, да я уже и набрала в шприц.
Укол так укол. Она уже "набрала"….Это довод. Раз нолито, надо выпить.
Молча соглашаюсь, должен же я хоть чем-то расплатиться за то, что со мной возились, волновались, наверно, как бы не загнулся? Не люблю я медиков, но прекрасно понимаю, насколько неблагодарны мы к ним, пока не стукнет настоящая болезнь.
Игла входит с такой неожиданной и резкой болью, что я невольно вздрагиваю, а Мария извиняется, и теперь очевидно, что руки её дрожат, а глаза красны, и, видя, что я это заметил, она прижимается ко мне лицом и шепчет "Страшно! Как страшно!".
Я как дурак злюсь на себя за свою нелепую позу, за глупые мысли, только что проскочившие в голове и понимаю, наконец, эгоист и тупица, что жуткий страх ожидания беды сдавил и парализовал всё её нежное существо, но не могу ничего придумать лучшего, как тихо гладить ее по голове и короткие шелковые волосы меня самого успокаивают и разнеживают.
А в моей голове в то же время медленно рождается бешенство на тех, кто исковеркал жизнь этой девочке, которая всю жизнь поступала правильно. Она всё делала так, как учила её мама, и колледж, и Родина, и Президент. Она училась, работала, хотела накопить немного денег и устроить своё маленькое гнездо, а вместо этого двадцать лет болтается бог знает где, формально убитая, и уже снова обстрелянная ядерными зарядами по чьей-то черной воле. И ей уже почти сорок, а жизнь заново не проживёшь. Если вообще удастся выжить.
— Помнишь День Развода, Мари? Помнишь, мы по десять полутрупов в день вылавливали из-за попыток самоубийств? Разве тогда не было страшно?
Она ничего не отвечает, только сопит себе, бедолага.
Суицид тогда в первые дни захлестнул станцию и ничего нельзя было поделать, кроме как оживлять слабонервных и отправлять в морозилку на некоторое время, в анабиоз.
Не каждому дано пережить отторжение от стаи. Это давно известно. У индейцев даже казнь такая была, вождь говорил: "Иди и умри" и преступник садился под дерево и сам тихо кончал счеты с жизнью. Это я где-то давно вычитал.
Больно, ох, как больно быть изгоем. Как бы ни плохо было жить на Земле, пусть даже испоганенной и отравленной страхом страшной войны, там всегда оставалась вера во что-нибудь, в какое-то изменение к лучшему, а вместе с ней жила и надежда.
А нашу тюрьму ещё долго многие её постояльцы так и звали "Могилой", за то, что никаких надежд она никому не давала.
— Мари, помнишь как неожиданно объявился святой, звали его Норман, кажется, помнишь, лысый такой, обычный инженер из технической обслуги. Каждый день этот мессия гнусавил проповеди про конец Света, и не запретишь ведь, он — Свободный, не бить же его, нам тогда только насилия не хватало!
Так, плакать уже перестала, умница, давай, бери себя в руки.