Шумно, весело барахтаясь, они сорвались с некрутого косогора на лед и, не разнимая рук, покатились в глубокий и мягкий снежный сугроб. Ева отбивалась и там, нырнув головою в снег, набившийся ей в сапожки, под пальто, за воротник, в волосы. Отбиваясь из последних сил, задыхалась от неудержимого смеха.
Андрей все распалялся, не чувствуя уже ничего, кроме ее сопротивления. В ноздри ему бил тонкий дурманящий аромат ее волос. Терпкий и пьянящий, будто созревшее осеннее яблоко, холодок ее, Евиной, щеки касался его уст. И вот уже захлебнулся, стих, оборвался смех и, вздрогнув, мягко подались ее холодные губы. Не слышал, не ощущал — мгновение или вечность — ни снега, ни холода, ни самого себя. Лишь обжигающий холодок ее уст…
Кажется, никогда в жизни он не испытывал больше такого сладостного умопомрачения. Видимо, в самом деле у него закружилась голова, и он потом так и не мог вспомнить, сколько длился этот жгучий, болезненно острый, не принесший ему ни облегчения, ни успокоения, этот неутоляющий поцелуй.
Спохватившись, она вдруг увернулась из его цепких рук и, легонько толкнув в грудь усталыми, мягкими руками, прошептала:
— Пусти, бешеный!
Потом какое-то время стояла, отряхивая снег. Делала это старательно, сосредоточенно, низко нагнув голову, стараясь не смотреть в его сторону. И вдруг, уловив удобный момент, увернулась, бросилась на косогор и побежала вдоль плотины.
Он снова догонял ее в непроглядной, густой снежной круговерти. Догонял, целовал, а она, как и раньше, ускользала из его рук, бежала, дразнила из темноты теперь приглушенным, тревожным смехом. Сколько времени это продолжалось в крещенской снежной метели, какими безлюдными улицами и переулками заснувшего села они проносились вихрем, не запомнил… Помнит лишь, как он, словно в угаре, утомленный и безгранично счастливый, тихонько, чтобы не разбудить Грицка Маслюченко, прокрадывался в свою хату далеко за полночь и, не зажигая света, украдкой раздевшись, осторожно лег на нары, нырнул под свое тоненькое одеяло и, прикрывшись еще и бабкиным кожухом, сразу уснул глубоким и крепким сном. Но даже и во сне чудился ему тонкий запах ее тугой щеки и пушистой, толстой косы…
Так, с ощущением бодрящей свежести, острым предчувствием какого-то светлого праздника, он и проснулся утром. Проснулся, но долго еще лежал с закрытыми глазами, веря и не веря, переполненный тем еще до конца не осмысленным, большим и никогда до этого не изведанным, что вошло ныне в его жизнь.
Было позднее утро. На улице, когда выглянул в окно, как и в его душе, было светло и празднично. Чистое, высокое, барвинковой синевы небо, улыбчивое, искрящееся солнце, нетронуто чистые, порозовевшие снега…
А еще позже они, напряженные, настороженные, встретившись в учительской, боялись взглянуть в глаза друг другу. Весь этот день так и не решились даже словом перемолвиться, чтобы никому постороннему не выдать той несказанной, возникшей между ними и неразрывно соединившей их тайны, которую они неминуемо выдадут, если только взглянут друг на друга или же заговорят… Хотя казалось им обоим, что и так все и всё уже знают, понимают, по крайней мере догадываются. Но все же…
И они ждали. Ждали, не признаваясь самим себе, чего именно ждут. Новой встречи наедине? Вечера? Весенних озонных запахов снега? Каких-то особенных, значительных слов, которые еще должны были бы сказать друг другу? Целый день, целый долгий вечер, целая вечность прошла в этом ожидании, в этом молчаливом, жгучем ожидании.
Молча, так и не заговорив на людях друг с другом, выдержали они этот невыносимо долгий день, пришли на свою дальнюю улицу, то молча, то коротко, по необходимости, переговариваясь между собой по дороге; провели беседу, потом, попрощавшись с людьми, уже поздней ночью выйдя из дома, прошли молча, ступая рядом, до самой плотины, молча пересекли ее, молча сравнялись с той, вчерашней дуплистой вербой и… не сговариваясь, подобно удачливым и счастливым воришкам, шмыгнули в сторону. И как только старый шершавый ствол и густое переплетение ветвей прикрыли их от улицы, она, Ева, сразу кинулась к Андрею, нежно прижалась к нему и, словно ища от кого-то защиты, спрятала лицо у него на груди.
Вот так, замерев, и стояли молча, завороженно слушая взволнованно-радостный перестук сердец.
И только через какое-то время она осторожно оторвала лицо от его груди и вопросительно снизу вверх посмотрела ему в глаза.