— Андрейка, слышишь, Андрейка! — крикнула Ева, увидев его из окна. — Если я не вернусь к пятнице, скажи Нине, пускай учит моих малышей. Они к ней уже привыкли.
— Как это ты не вернешься?! — еще успел крикнуть в ответ Андрей.
Поезд, громко звякнув буферами и приглушив его слова, тронулся. Ева еще кричала что-то, махала рукой. Махал и он. Но уже ничего-ничего невозможно было услышать. Погромыхивая на стрелке, поезд свернул круто влево и исчез за изгибом густой, уже непроглядно темной лесополосы, — сначала паровоз, а потом вагон за вагоном будто проваливались в темень. В последний раз мигнув красными сигнальными огоньками, скрылся за деревьями и Евин вагон. Стихал, замирая за густой стеной лесополосы, стук и грохот. Тише, еще тише, наконец совсем затих.
Сердце Андрея больно сжалось.
Он повернулся и не оглядываясь зашагал в темное ночное поле.
Шел усталый, будто захмелевший. И всю дорогу мучила его непонятная тревога, какие-то неясные предчувствия. Шел в опустевшую для него, пусть даже и на короткое время, Петриковку, не догадываясь, что странные, неясные предчувствия не столь уж и безосновательны, что он видел сегодня Еву в последний раз и попрощался с нею навсегда.
Ева не возвратилась ни в пятницу, ни в субботу. Успокаивал себя тем, что — мало ли что! — болезнь отца могла оказаться более серьезной, чем думалось поначалу, и поэтому Ева задержится до понедельника, а если еще дольше, то подаст о себе весть.
Однако Ева не вернулась ни в тот, ни в следующий понедельник.
В школе забеспокоились. Карп Мусиевич доложил в районе И тут оказалось, что ни в школе, ни в районо не знали точного адреса Евиного отца. Где-то там, в Новобайрацком или же в Подлеснянском районе. Более точного адреса не запомнила даже ближайшая Евина подруга Нина. Ей казалось, что Ева называла село Марьяновкой, в другой раз говорила о Россоши. Марьяновок в этих районах было пять или шесть и две Россоши. И ни в одной, по крайней мере по данным Карпа Мусиевича, никакого намека на Еву и ее отца. Не было никакого следа, никаких сведений о Еве ни в комсомольской ячейке, ни в Скальновском райкоме. Да и быть, вероятно, не могло. По каким-то причинам, Андрей в свое время над этим не задумывался, Ева еще не успела вступить в комсомол. В районо оказался лишь приказ о назначении Евы Нагорной, выпускницы Скальновских шестимесячных учительских курсов, учительницей в Петриковскую семилетнюю школу. А дела самих курсов, более года назад закрытых, куда-то бесследно исчезли. Были просто уничтожены или же лежали где-то в глубоких, всеми забытых архивах. И ни единой анкеты, которую могла бы заполнять Ева, ни в школе, ни в районо тоже не обнаружено. А ее отца они знали лишь по имени и фамилии.
Убитый неожиданным горем, которое к тому же начало уже обрастать какой-то тайной, Андрей жил в постоянном нервном напряжении. Долго и мучительно вспоминая свои с Евой беседы, постепенно выявлял все, что осталось в памяти: Евино сиротство, Подлеснянская, кажется, семилетка, отец-вдовец, учетчик или бухгалтер неизвестно какого учреждения в каком-то селе, название которого начисто выветрилось из памяти. Помнится, Ева называла это село. Но как ни пытался теперь вспомнить, ничего у него не получалось.
Евин класс на одном из педсовещаний Карп Мусиевич официально передал до окончания учебного года Нине Алексеевне Чиж. Нина вела его теперь утром, переведя со второй в первую смену.
Андрею не раз казалось, что он ловит на себе какие-то любопытные, вопросительные, то ли и вовсе недоверчивые взгляды. А на педсовете, когда передавали Нине Евиных малышей, по своей привычке без улыбки, как, видимо, ему казалось, очень остроумно, Грицко Маслюченко пошутил:
— Передать по случаю того, что Ева Александровна сбежала со двора.
Эта Грицкова острота была для Андрея словно нож в спину. Лысогору в ту минуту показалось, что учителя вдруг скрестили на нем свои укоризненные взгляды: что ты на это скажешь, дескать?.. И ему стало так больно, что хоть плачь.
За долгих две недели мучений, невыносимого ожидания в нем все словно бы выгорело. Тревога, боль, неизвестность, обида — как же это она так — и не захотела даже весточку подать? И потом… Она ведь никогда ничего не говорила ему о брате. А может, это вовсе и не брат? И опять терзала тревога, невыносимая боль, мысли о том, что случилось что-то непоправимо страшное.