Потом вышел в соседнюю, обитую черной клеенкой дверь, через несколько минут возвратился в приемную и кивнул головой:
— Войдите.
Сердце Евы дрогнуло и словно бы оборвалось, куда-то провалилось. Медленно, не чувствуя собственного тела, поднялась на ноги и ступила в неприкрытую дверь. Ничего за этой дверью не заметила и не запомнила.
— Проходите, садитесь сюда, — услышала чей-то утомленный, бесцветный голос.
Только после этого заметила стол с зеленым сукном, перед ним гнутый стул, а за ним пожилого седого человека с усталым, каким-то очень «домашним» лицом и седоватыми щеточкой усами. Он некоторое время совсем вроде бы без любопытства рассматривал Еву спокойным взглядом слегка прищуренных, с желтоватыми белками глаз.
— Вы кто? — спросил негромко.
— Дочь Александра Нагорного и сестра Адама Нагорного.
— А вы сами?
— Ева Нагорная, учительница из Петриковки.
— Это вы посоветовали брату обратиться к нам?
— А откуда вы знаете? — вдруг вырвалось у Евы.
— Знаем… — Он помолчал, потом спросил: — Так чего же вы хотите?
— Хочу знать, что вы сделаете с отцом и братом.
— Мы ничего не сделаем. Они сделали сами. К пожару, так по крайней мере вытекает из следствия, они вроде бы не причастны. Соседи показали, что ни в тот вечер, ни ночью никто из них из хаты не выходил.
— Вы их освободите?
— Нет. У нас нет доказательств, но у нас нет ни оснований, ни права и поверить им. Поэтому из соображений государственной и общественной безопасности мы вышлем обоих за пределы республики.
— За что?
— Ну, хотя бы за то, чтобы не связывались с разной контрреволюционной нечистью и не предоставляли ей пристанища. Вы же можете быть свободны и заниматься своими делами.
— Куда их сошлют?
— Я сказал, больше ничего сказать не могу.
— Я хочу быть с отцом.
— Это не моя компетенция. Я этого разрешить не могу.
— А я не могу оставить больного отца на произвол судьбы.
— Понимаю, но…
— Я все равно буду караулить у ворот допра и пойду следом.
— Вы… Вот что… Вы еще молоды. У вас все еще впереди.
— Речь идет об отце. Я буду с ним во что бы то ни стало! Я буду добиваться и добьюсь.
И наконец она действительно добилась своего.
Отца, Адама и еще двоих из числа арестованных по делу пожара отправляли с эшелоном кулацких семей, сосланных, как и они, за пределы республики.
Соседка Ганна помогла Еве собраться в дорогу.
Когда ее в четвертом часу короткой летней ночи доставили на глухой железнодорожный полустанок за станцией Скальное, эшелон уже стоял, готовый к отправке. Девушку впустили в тускло освещенную керосиновым фонарем теплушку с двойными нарами. Отец и Адам стояли у дверей, видимо ожидая ее. Исхудавший, снова заросший реденькой, теперь уже совсем белой бородой, отец, увидев дочь, прижал ее голову к груди, коротко всхлипнул и, пересилив себя, тихо произнес:
— За грех мой великий покарал меня господь в детях моих.
«Мог бы, в конце концов, и не карать», — с неожиданной злостью и горечью подумала она о боге.
Ей было невыносимо тяжело слышать слова отца.
Он вынужден был прервать учебу на неопределенное время, — может, на два-три месяца, а может, и больше. Болезнь его оказалась и легче той, которой опасались вначале, — никаких воспалительных, инфекционных или каких-либо других опасных процессов такого характера в организме, — и вместе с тем значительно более сложной: речь шла о предельном физическом и нервном истощении, лечить которое не просто. Поэтому болезнь не закончилась ни изолятором общежития, ни весьма продолжительным пребыванием в городской больнице.
Так после больницы Андрей попал в один из подмосковных санаториев.
Размещался этот санаторий во дворце бывшего помещика, графа или князя, в густом старом лесу, на высоком берегу речки. Выгнутый некрутой подковой двухэтажный дом с анфиладой комнат по обе стороны застланного дорогим паркетом коридора, мраморными ступеньками, лепными карнизами и потолками и белой колоннадой по фасаду. А вокруг, перевалив за далекие горизонты, раскинулись волнистые, сизовато-зеленые холмы, покрытые могучими сосновыми, еловыми и березовыми борами.
Морозы в том году прижали крепкие и бодрые. Снега выпало много. И Андрею, когда он уже тверже стал на ноги, посоветовали как можно дольше бывать на воздухе и приучили к лыжам.
Лыжи, почти не известное и совсем не используемое средство передвижения в его краях, парню сразу понравились. Кроме всего прочего лыжи давали ему возможность проводить долгое время наедине, часами петлять по лесным тропинкам и просекам, беззвучно, будто на лодке, скользя между высокими белыми сугробами, любоваться окружающей красотой и мечтать, думать, угадывать и загадывать наперед. За дорогой он не следил, как идти, не запоминал и даже не думал об этом. Просто, выйдя из санаторного подворья и сразу же нырнув в заросли молодого заснеженного ельника, ложился на курс проложенной лыжни и отдавался на волю свободного, легкого течения послушных лыж. Маршрут, казалось, каждый день новый, с каждым днем все более привлекательный, и вместе с тем постоянный, десятилетиями выверенный, с первого же шага, отдаляясь от санатория, в то же время уверенно направлял лыжника в тот же санаторий. Таких маршрутов по чистому, нетронутому снегу было проложено три — на десять, пятнадцать и двадцать пять километров. Все они начинались с одной точки в густом ельнике сразу за низеньким турникетом и, изгибаясь еле заметным для глаза полукругом, забирая постепенно влево и влево; приводили через несколько часов к тому же санаторному турникету. В первом, десятикилометровом, лыжня отклонялась от основного курса сравнительно совсем недалеко в ослепительно белую березовую рощицу, второй километров через пять огибал лесное, окруженное старым ольшаником большое озеро, а третий, еще дальше, пересекал темный, тихий, будто завороженный колдунами сосновый бор.