Остановилась на пороге по-весеннему широко открытых дверей.
Высокое мартовское солнце стояло в самом зените глубокого голубого неба. Степь вокруг мерцала, менялась, искрилась озерами талой воды и полосами осевшего, в фиолетовых переливах, снега. Ева стояла, щуря глаза от этого необычного мерцания, и неотрывно всматривалась в еле заметный темный и голый холм. Снег с него уже сошел. Земля под солнцем слегка парила. На холме, на самой его верхушке, одиноко темнела могилка, невысокий, в не обтаявших еще комьях снега бугорок серой глинистой земли… Так, на том степном холме, рядом с возводящимся новым человеческим жильем появилось и новое кладбище, была вырыта первая могила, в которой лежит первый в этом селении покойник — ее, Евин, отец… И она всем сердцем поняла эту горькую правду. И этот солнечный мартовский день с ослепительным солнцем, голубым небом, сиреневыми облачками и серебристыми весенними озерцами поплыл перед ее глазами куда-то в сторону, начал темнеть.
Потом, когда ее подхватили на руки, внесли в помещение и уложили в постель, пожилая женщина, фамилию которой Ева давно забыла, хотя лицо ее, по-матерински ласковое, и сейчас стоит перед глазами, утешала девушку:
— Не плачь, доченька, не тревожь его души… Смерть его была такой легкой, что он ее, наверное, и не заметил. Дай боже каждому такую легкую смерть.
Позже, когда земля совсем оттаяла, а степь вокруг вспыхнула пламенем синих и красных тюльпанов, Ева выпросила у директора два дубовых столбика, завезенных сюда, на строительство, неизвестно из какого далекого края. Хлопцы-трактористы, прибывшие сюда недавно прямо с городских курсов, гладко острогали и крепко просмолили эти столбики. Ева собственноручно раскаленным в кузнице железным прутом выжгла на поперечной крестовине: «А. П. Нагорный. 1879—1932» — и врыла крест в изголовье могилы отца.
Этот просмоленный дочерна крест среди необозримых казахских степей стал как бы межой, которая разделила Евину жизнь на две неравные части. С этой межи началась совсем другая, тоже нелегкая, сложная, а порой такая стремительная, что от этой стремительности даже дух захватывало, новая жизнь.
Крест она поставила как последнюю дань отцу, потому что всегда чувствовала: совершив акт отречения от сана ради детей, в душе отец остался человеком верующим. И она, неверующая Ева, постоянно чувствовала какую-то свою вину перед отцом. И каждый раз, когда изредка навещала могилу отца, пока жила в степи, и потом, значительно позже, когда на месте центральной усадьбы сверкал среди яркой зелени большой белый город, а вокруг возвышались буровые и нефтяные вышки, она всегда мысленно повторяла: «Спасибо вам, отец, что вы сделали все, что смогли, чтобы облегчить нам, детям вашим, путь в новую жизнь. Спасибо, и простите…»
Он, как это оказалось в конце первого года учебы, знал уже немало. Например, то, что «китайская грамота» у специалистов называется синологией, что в изучении восточных и европейских языков, по сути, ничего общего. Кроме, конечно, одного — присутствия у изучающего глубокой заинтересованности, любви к делу, огромного трудолюбия. Низенький, сухощавый гномик с голым розовым теменем и густым, как у цыпленка, пушком на висках и затылке, иронично поглядывая из-за стеклышек пенсне холодноватыми, узенькими и по-восточному продолговатыми глазами, не очень надеясь на то, что из его ученика выйдет толк, с самого начала, с первого же иероглифа, посоветовал прежде всего думать о любви к делу и большом трудолюбии. Последнее Андрей понимал и, в конце концов, умел. А вот как можно любить дело, которого не знаешь и не понимаешь? «Ничего, — холодно улыбнулся гномик, прозванный студентами еще «китайцем» и «Чан Кайши», — ничего. В мои времена, знаете, еще до Октябрьской революции, женились не по любви, а по родительскому велению. Дескать, стерпится — слюбится… Кто его знает, может, в данном случае будем иметь дело именно с таким случаем».
На самом деле гномик был не «Чан Кайши», даже не китайцем, а старым профессором-синологом, большим специалистом своего дела. Вдобавок ко всему он обладал крепким характером и железной системой, положенной в фундамент учебного процесса. Система эта состояла из нескольких афоризмов и называлась у студентов старших курсов: «Так говорил Заратустра». В силу того что у студентов никакой подготовки, а тем более симпатии к синологии не было, система начиналась с уже упоминавшегося «стерпится — слюбится». Вторая ступенька — «терпение и труд все перетрут», третья — «желание и последовательность — от простого к более трудному», четвертая — «воловье упрямство» и пятая — «учись работать самостоятельно»…