Выбрать главу

И тут горячие слова редактора вдруг высекли родственную искру у того, кто интересовался, казалось, этим спором или, вернее, монологом Журбы, менее всего, — у председателя колхоза Никифора Васильевича Осадчего. До этого он слушал редактора, казалось, без особого внимания. А тут вдруг тоже сверкнул глазами и окинул гневным взглядом присутствующих, спрашивая:

— А в самом деле?! Я, конечно, прочесть этого не успел. Да, вижу, достаточно и услышанного тут! Достаточно для того, чтобы задуматься: что же это получается, будто и я должен теперь стыдиться того, что в двадцать девятом, идя, так сказать, навстречу потребностям первой пятилетки, без всякого колебания снимал церковные колокола? Да, снимал!.. А теперь вот кому-то кажется, что напрасно… Я и сам, конечно, знаю, что бывало по-всякому… Да и странно было бы, если бы все шло гладко в такой огромной разворошенной и бедной стране в момент великого перелома! Ведь трещали и ломались тысячелетние устои! И не могло же все это осуществляться в белых перчатках! Бывало, конечно, и так, как в известной пословице: заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибет… И бывало-таки — расшибали… Но дураки дураками! А тут, как я понимаю, речь идет не о дураках. Дураки дураками, время временем, но есть же, остается что-то более устойчивое и во времени. На целые столетия. Вот хотя бы и с упомянутыми колоколами, церковными и монастырскими, которые не только мы, но еще и Петр Первый в пушки переливал. И что-то не припоминается мне, темному и необразованному, чтобы какие-то умные люди во все времена записывали Петру все это в пассив, а не в актив! Ну, а нам, грешным, уже и сам бог велел!

— Так, именно так, Никифор Васильевич, — поддержал Осадчего директор школы, мужчина лет под пятьдесят с пышными, «шевченковскими» усами и темными, всегда чуточку словно бы грустноватыми глазами, Петр Петрович Семирий. — Уважаемый Андрон Елисеевич совершенно прав. Не просто о любви этот рассказ. Туману там подпущено в самом деле изрядно. Подумайте сами: ведь автор четко и недвусмысленно указал нам, из-за чего они разошлись, эти двое. Ведь была настоящая, большая любовь. И не охлаждение, и не ревность или, скажем, измена развели их. Да и любили, помнили они друг друга, оказывается, всю жизнь. И как тут ни маракуй, а сконструирован этот рассказ хотя и умело, однако злонамеренно, сознательно злонамеренно. Главное — чтобы не сожалеть потом о напрасно прожитой жизни. В самом деле, все вроде бы как и у Островского. Но вместе с тем гляди, добрый человече, не прозевай своего счастья, хватай его полной пригоршней, при любых обстоятельствах хватай и не думай, что будет потом. Ведь оно вторично не придет, не повторится. И… что же получается? Те же слова Николая Островского для нас всех — теперешних, и бывших, и будущих комсомольцев — вроде бы как завет! Они ведь не спрашивают, как тебе будет, они приказывают: пусть будет трудно, пусть трагично, пусть смертельно, лишь бы только не стыдно! А этот как?.. Вот прочел я — и на душе стало неуютно. Автор вроде бы в самом деле сознательно задумал опровергнуть Островского его же словами, следовательно, получается, перечеркнуть Корчагина. Он ведь откровенно намекнул на это, не постыдился! Ну опровергнуть Островского у него, конечно, пороху не хватит. А вот сумятицу в юных впечатлительных душах и неустойчивых головах, конечно, посеять сможет.

Разговор, несмотря на сумбурное и не очень удачное начало, неожиданно становился все жарче и жарче. И не только потому, что люди выпили по рюмке-другой. Кажется, и говорили без полемического задора, но увлеклись так, что и о госте, об Андрее Семеновиче, вроде бы призабыли. Хотя Андрей Семенович на это не роптал. Тихо сидел, все с большим и большим любопытством молчаливо прислушиваясь к разговору, несмотря ни на позднее время, ни на приглушенную этой встречей усталость. Для него здесь было интересно все: и то, о чем говорят и что думают люди, его земляки. И то, как проявляется в каждом из них широта их увлечений, интересов, наклонностей. И, наконец, этот неожиданно возникший разговор был для него не просто читательской «дискуссией на тему». Он касался его собственных мыслей и настроений, которые начали интересовать и волновать его еще в Москве. Этот разговор, как и рассказ, породивший его, касался и каких-то более глубоких, казалось бы, давно умолкших струн в его душе, настроений и воспоминаний, которых вроде бы уже и не хотелось бы касаться и которые, вопреки его желаниям и намерениям, начали заявлять о себе невольно и с нарастающей силой все громче и громче по мере приближения к родному краю. Минутами ему даже казалось, что он вот-вот вроде бы уже найдет в этом разговоре какой-то ответ или хотя бы намек на него, на какие-то свои вопросы.