Тропинка причудливо петляла вдоль извилистого берега, то огибая серые гранитные лбы прибрежных, выступавших прямо из воды, скал, то взбегая на их крутизну, то спускаясь к самой воде.
Андрей Семенович шел, незаметно для себя замедляя шаг, постепенно успокаиваясь от напряжения и многолюдья переполненного зала Дворца культуры, один со своими мыслями и чувствами, по берегу реки. И чем дальше шел, тем все шире раскрывалась его душа навстречу этой ласковой степной реке его детства, ее знакомым, родным берегам. И все глубже, все властнее брало его в плен грустноватое настроение-воспоминание о давно отшумевших, трудных, но теперь казавшихся трогательными своей неповторимостью веснах, зимах, летах его детства… Сколько раз, сколько лет носили его, маленького, молодые неутомимые ноги по этой тропинке. И ранней весной, когда на деревьях набухали желтовато-красноватые почки, зацветали первые одуванчики, синели первые подснежники. И жарким, сухим летом, когда влага этой тропинки приятно холодила босые ноги, лапчатые — в них можно было скрыться с головой — заросли лопухов, щавеля, чернобыльника и полыни пахли так, что от этих запахов кружилась голова. И багряной осенью с сизовато-синим холодком ежевики, терна и ярко-красными тяжелыми кистями калины. И белой-белой зимой с искристыми снегами и зеленоватой прозрачностью первого льда. Ходил и росными утрами, и после обеда, с сапкой или узелком в руках, в котором были завязаны краюшка хлеба, бутылка молока, несколько свежих огурцов и пучок зеленого лука, — сразу после уроков помогать маме разрыхлять или же прорывать свеклу на чужих полях…
Сегодня он снова шел к маме… Шел после долгой-долгой, почти сорокалетней разлуки, не ведая, какой будет эта встреча. Шел, не зная, что ждет его там, за селом, на просторном кладбище над крутым прибрежным обрывом. Шел, не зная, как будет разыскивать мамину могилу, и боясь разузнавать об этом у своих новых знакомых.
Вообще не хотел, не решался и намекнуть им о том, что у него есть такое намерение. Ведь сами они ни разу, ни словом, ни намеком, не коснулись этого за все дни. Выходит, ничем не могли ему помочь. Да и откуда им было знать о том, если никто из них не знал и не помнил маму. А если и помнил кто, как вот Никифор Васильевич, так вернулся-то он в родное село уже после войны, через десяток лет после маминой смерти. Они молчали, не думая или не догадываясь о его желании, а он не расспрашивал их из деликатности, что ли, боясь, чтобы они не восприняли его вопрос как упрек, как собственную невнимательность. А это ведь было бы несправедливо.
Да и не мог он, не хотел путать в это никого постороннего, третьего даже в мыслях. Он хочет, должен встретиться с мамой, побыть с ней пусть только в воспоминаниях, в мыслях, пусть только в душе, но все же наедине. Только наедине.
Так, как бывало всегда. Им с мамой никогда не было скучно наедине, с глазу на глаз, когда оставались только вдвоем. С самых малых лет, с первых проблесков его сознания, они привыкли быть только вдвоем, и эти минуты, часы, дни, недели и годы были их, только их, тихими и потому в большинстве своем счастливыми минутами. Их, родных, было только двое на всем белом свете. Других родичей Андрей никогда не знал и не видел. Отца знал только по фотографии. Потому-то мама была для него всем, и жили они всегда дружно, слаженно, не доставляя друг другу ни огорчений, ни особых хлопот. Кроме тех, которые щедро причиняла им сама нелегкая жизнь. Каждая капелька радости была у них общей. А каждая обида, которую наносили одному, делилась на двоих. Он не был и не мог быть ни шалуном, ни неженкой — не было для этого ни времени, ни возможности. Жалел маму, не ленился, работал охотно и хорошо, старательно учился, так, будто утолял жажду к учебе всех своих неведомых родственников их предшествующих поколений, как это ни трудно ему было. Не раз бывало так — сверстники учатся уже третий месяц, а он все еще в поле, отрабатывает «срок» чуть ли не до самого рождества. А к весне догонит всех, а то еще и вперед вырвется… Ну, а мама — это мама. И этим все сказано…