— Что, Анна Григорьевна, налюбоваться не можешь? — спросил ее Семен.
— Да нет, я не любуюсь. Как будто и все на месте у меня здесь, а чего-то не хватает. Никак не могу сообразить чего, вот и стою, бездельничаю. — Вдруг она всплеснула руками и вскрикнула: — А, догадалась, Семен, догадалась-таки. Ведь икон у меня не хватает, от этого и кажется передний угол совсем пустым.
— Так за чем же дело стало? Бери иконы и ставь на божницу. Это не запрещено.
— А где я их возьму? Наши иконы вместе с избой сгорели. Барышниковы дом бросили, а иконы с собой увезли за границу. Просто не придумаю, где и взять мне их. Раньше ими торговали в Заводе, теперь же ни за какие деньги не достанешь.
— Ничего, мать, без икон проживем, — сказал, с усмешкой Лука. — Был бы свой угол.
— Нет, тоскливо без них будет. И богу как следует не помолишься. Да ты не скаль зубы, не скаль. Нечего над родной матерью смеяться.
— Да я не смеюсь, что ты, мать! Ты шибко не расстраивайся. Какую-нибудь завалящую иконку я тебе достану.
— Завалящую! — передразнила его Анна Григорьевна. — Сам ты после этого завалящий. И как у тебя язык поворачивается такое говорить? Вон Семен, хоть и партизан, а по-твоему не выражается.
А Семен стоял и посмеивался про себя. Было странно ему наблюдать, как мудрая душевная старуха, к которой испытывал он искреннее уважение, огорчалась от таких пустяков. И еще он пытался вспомнить, есть ли икона у него в зимовье, но, к своему удивлению, так и не вспомнил.
Симон Колесников устраивался в доме напротив. Он стоял во дворе с топором в руках. Встречая Семена, он первым делом пожаловался:
— Беда у меня, паря Семен. Баба дурит — переезжать не хочет. Ты погляди, что мы тут утром нашли. — И он показал, вытащив из кармана шинели вырванный из ученической тетради листок с нацарапанными на нем чернильным карандашом каракулями.
— Ну, я таких каракуль не разберу, — сказал Семен. — Прочитай сам, что тут написано.
— Вот послушай. «Красно… партизанам. Рано радуетесь чужому добру. Даром вам это не пройдет. Вернемся из-за границы и вытряхнем вас на улицу, да еще плетей попробовать заставим…» Вот, брат, чем грозят. — И Симон сокрушенно вздохнул.
— Пускай себе грозят. Волков бояться — в лес не ходить. Опасаться, конечно, надо, поджог устроить могут. Только труса праздновать твоей Матрене нечего. Оружие у тебя есть, постоять за себя при случае можешь. Угостишь любого гада.
— Неужели кто из Барышниковых в поселке прячется?
— По-моему, нет. Кто-нибудь из ихних родственников старается. На испуг думают взять. Надо к ним приглядеться…
Первую ночь на новом месте Симон спал, не раздеваясь, заряженную винтовку держал в изголовье. Но прошла она спокойно, ни разу не скрипнул под окнами снег. Ничего не случилось и назавтра. На третью ночь Симон разделся и крепко уснул. За полночь его разбудила спавшая рядом жена.
— Кто-то у нас под окнами ходит. Вставай! — толкнула она его под бок.
Симон вскочил, сунул ноги в валенки, накинул на плечи шинель и вышел в сени с винтовкой в руках. Постоял, прислушался, выглянул в заделанное железной решеткой слуховое окно. В ограде все было тихо. Тогда он открыл потихоньку дверь и выбежал в ограду. Кто-то тотчас же кинулся прочь от выходящих в улицу окон, закрытых на ставни. Симон бросился в улицу и увидел убегающего вдоль по улице человека. Нечего было и думать, чтобы догнать его. Симон вскинул винтовку и выстрелил. От испуга тот закричал диким мальчишеским голосом и скрылся в ближайшем переулке.
Симон подошел к окнам и нашел на завалинке небольшие овчинные рукавицы, а на одной из ставней приклеенную хлебным мякишем бумажку почти с тем же содержанием, что и в первой. Утром он отправился со своей находкой к Семену.
— Пойдем в сельревком к Герасиму. Заставим его вызвать барышниковских сестер Вассу и Манефу. У них у обеих есть парни-подростки. По-моему, это они и работают, — сказал ему Семен, и они отправились к Герасиму.
Герасим собрался ехать за сеном. В ограде у него стояли уже запряженные в сани лошади, а сам он стоял в дохе и с кнутом в руках на крыльце и отдавал какие-то распоряжения жене.
Узнав, зачем пришли к нему партизаны, он нехотя распряг лошадей, послал старшего сына Глеба за Вассой и Манефой.
— Только вы их сами допрашивайте. Я этого делать не умею, — сказал он, когда пришли в сельревком.
— А ты что, потрухиваешь? — спросил его Семен.
— Не потрухиваю, а как-то неловко ни с того ни с чего к бабам вязаться.
— Ладно. Допросим без тебя. Ты только сиди на председательском месте, чтобы все по закону было. Нам важно не виновника разыскать, а предупредить баб, что оболтусы-детки у них с огнем играют. Ты себе знай посиживай да покашливай для солидности.
Васса и Манефа не заставили себя долго ждать. Одевшись как можно похуже, явились они в сельревком не на шутку встревоженные, с заплаканными глазами. Остановившись у дверей, робко поздоровались. Герасим предложил им сесть и обратился к Семену:
— Давай расспрашивай их, товарищ Забережный.
— Ну, бабы, рассказывайте, что у вас сегодня дома случилось? Все у вас живы, здоровы?
— Ничего у нас не случилось, — сказала рыжая Манефа.
— На здоровье тоже не жалуемся, — нараспев отвечала Васса, рослая и смуглая, как цыганка, женщина лет пятидесяти.
— Раз ничего не случилось, тогда хорошо, — загадочно усмехаясь, пристально разглядывал сестер Семен. — А чьи это рукавицы? Кто вот эти бумажки к нашим ставням приклеивает?
Сестры разревелись, стали божиться, что ничего не знают, не ведают.
— Да вы не ревите, не ревите. Слезы вам не помогут. Я не хочу допытываться, чей сопляк это сделал и по чьей указке. Я только хочу предупредить, чтобы было это в последний раз. Нас не испугаете, а себе беды наделаете. Возьмите эти рукавицы и хорошенько выпорите того, кто их потерял. Понятно?
— Зря нас пугаешь, Семен, — продолжала упорствовать Манефа. — Не наши это рукавички. У нас таких отродясь не бывало.
— Да будет тебе! — прикрикнула на нее Васса. — Убивать не собираются и ладно.
Тут подал свой голос Герасим:
— Ты, Манефа, брось открещиваться. Маркешка у тебя отпетый парень. Я тебе как председатель говорю: приструнь его, иначе его арестовать придется. Долго мне с вами некогда разговаривать. Забирайте рукавицы и убирайтесь. Нам вашего добра не надо. Я их сейчас выкину и подглядывать не буду, кто их из вас подберет.
Он вышел на крыльцо, бросил рукавицы на протоптанную в снегу тропинку и, вернувшись, сказал сестрам:
— Идите с богом!
Они распрощались и ушли.
Минут через десять после их ухода он снова вышел на крыльцо. Рукавиц на тропинке не было. Довольный вернулся он назад и со смехом сказал:
— Взяли! Значит, не зря на них думали. Теперь сами закаются и другим закажут.
Возвращаясь домой, Семен повстречал Никулу. Тот ему сейчас же сообщил:
— Шел я, Евдокимыч, сейчас мимо дома Манефы Перминовой, а там дикий рев стоит. В два ремня Манефа с мужем своего Маркешку порют. Манефа кричит: «Не позорь меня, не подводи под стыд!» А отец, тот бьет и приговаривает: «Не теряй, подлец, рукавичек! Умей шкодить и не попадаться!» За что они ему такую арифметику преподают, так я и не догадался.
33
Через несколько дней Семен, вернувшись из леса с дровами, застал у себя в зимовье Авдотью Михайловну. Оказывается, Алене в его отсутствие стало гораздо хуже. Она умирала.
Но только в самые последние минуты, когда дыхание Алены стало все реже и беспорядочней, Семен понял, что теряет ее. И тогда охватил его ужас, какого не испытывал он ни в одном бою. Здоровый и сильный, готовый ради жены на все, здесь ничем он не мог ей помочь. Суровой и немилостливой оказалась к ней судьба. Он глядел на исхудалое, неловко запрокинутое на плоской подушке лицо, на лежащую на одеяле изувеченную руку, слушал трудные, с неравными промежутками вздохи жены, и сердце его разрывалось от горя и жалости к ней.
Рядом с ним стояла и беззвучно плакала Авдотья Михайловна, весь день не покидавшая зимовья. Тускло горела настенная лампа, бесновалась на улице полуночная пурга.