У балагана бересту резали и рвали на мелкие лоскутья и набивали ими дегтярную яму, выложенную камнем, обмазанную глиной. Бересту утаптывали плотно ногами. Потом наступал самый торжественный момент зажига ямы, на дне которой стояла накрытая проволочной решеткой двухведерная банка из-под керосина. Зажиг всегда делал Федор Михайлович, у остальных это не выходило. Когда яма разгоралась, ее накрывали сверху круглой крышкой, заваливали дерном, и долго вился над ямой синий дымок, начинало все сильнее пахнуть свежим дегтем. Яма выгорала, и иссиня-черный душистый деготь сливали в бочки с деревянными втулками.
Более трудным, но таким же увлекательным делом была и выделка дранья. Сначала Федор Михайлович искал подходящую лиственницу, несуковатую, прямую, скалывал щепу, разглядывал ее на свет, колол на лучинки и только после этого говорил Кум Кумычу и Ганьке:
– Гожа! – и удовлетворенно крякал или сердито бросал: – Негожа! Пусть стоит на дрова.
Выбранные лиственницы срубали, распиливали на сутунки и оставляли на солнце для подсушки. Потом с помощью железных и деревянных клиньев дерево раскалывали на две половины от комля к вершине, очищая их от красной и дряблой древесины. Сперва дерево медленно поддавалось, крепко приходилось бить обухом топора по клиньям, пока не начинала трещать и отдираться истекающая липкой смолой дранница. Укладывали ее в штабель, окапывали от пожара канавой и придавливали сверху тяжелыми бревнами, чтобы дранье «не повело и не покоробило», как говорил Федор Михайлович.
Этой жизнью в тайге и мирной веселой работой были довольны все, кроме Лаврухи Кислицына.
По вечерам после ужина, сидя у жарко пылавшего костра, он жаловался:
– Лежу да жирею здесь, как медведь. Обленился до невозможности, морда от сна опухла так, что родная жена не узнает.
– Нашел на что жаловаться! – упрекнул его Кум Кумыч. – Ведь это же благодать – в лесу-то пожить. Тишина кругом, приволье, и деготь всегда пригодится. Кончится война – деготь будут с руками рвать и о цене не спрашивать.
– И сколько же вы заработаете на вашем дегте? – сквозь зубы спрашивал Лавруха.
– По сотне на брата отхватим, ежели не больше.
– Ну, за сотню все лето спину гнуть я не буду. Я человек другого сорта, рисковый. Я девять месяцев в году лежать буду, а за один месяц столько заработаю, что на год хватит. Скатаю два раза за границу, накуплю там чаю и спирту, прокачусь на прииски и вернусь оттуда, как приискатель после бешеного фарта.
– А если поймают, тогда что запоешь?
– Известно что! Сижу за решеткой в темнице сырой.
– Это-то еще ничего. А если на пулю таможенникам попадешься?
– А тогда аминь пирогам, со святыми упокой. Был Лавруха, да весь вышел.
– Да, рисковый ты человек! – завистливо сказал Кум Кумыч. – В сорочке ты родился. А я вон один раз за границу ездил и то попался. Чтобы штраф за несчастный чай уплатить, корову пришлось продать.
– Какой уж из тебя к черту контрабандист. Тебе бы мельником заделаться. Тогда бы ты отвел душу, наговорился с помольщиками вдоволь, с каждым бы кровное родство установил.
– Нет, о мельниках я не мечтаю. Я вот о другом думаю. Ежели настукают вам красные, перееду я в Мунгаловский. Хочу на старости лет на казацком приволье пожить.
– Так-то тебя, крупоеда, и пустят к нам.
– Раз власть наша будет – пустят, никуда не денутся.
– Это еще бабушка надвое сказала. Ты ведь у красных-то в дезертирах числишься. Они это тебе всегда припоминать будут.
– Ничего, я свое повоевал. Хватит с меня. Вот тебе придется при новой власти глазами моргать. Как бы там ни было, а в белой дружине ходил, порол наверняка мужиков да приискателей, а у баб яичек да сметаны требовал, – кричал на него Кум Кумыч. Лавруха в ответ только посмеивался да посасывал серебряную китайскую трубку-ганзу.
14
Вблизи балагана проходила неторная лесная дорога. В болотистых низинах цвели на ней темно-голубые колокольчики и кукушкины башмачки, по сухим прогалинам поросла она вся густой сочной травой, а на песчаных буграх торчали из нее оголенные корни деревьев, похожие на серых и коричневых змей. В вершине распадка дорога раздваивалась и пропадала в угрюмых дебрях бескрайней тайги.