Выбрать главу

Митя тарахтел на деревяшке весь день и к Порогу подошел в темноте. У Осиновского осередка стояла знакомая каэска1, Митя подъехал. Глаза у вышедших мужиков блестели:

- Митяй, здорово! Ты куда собрался на ночь глядя?

- В Камень. Здорово, Ванька!

- Никаких Камней! Никанорыч, забирай у него веревку!

Из утробы кубрика доносился бойкий лязг ложек. "На-сто-я-щщая уха..." - говорил кто-то с необыкновенной расстановкой и ударяя на слово "уха".

- Переночуешь по-человечьи, - продолжал Ванька, - завтра поедешь. Заодно бича этого заберешь. Он остохренел уже.

- Какого бича?

- Да тут свалился на нашу голову. Убил кого-то. Убежал. А потом до того ему все обрыдло, комары и все прочее... На плотике шкандыбает вдоль берега, мокрый, как хлющ, - дождь. А тут из Комсы Кирька Щенин едет, тот машет. Чё такое? Так и так. Надоело все - скорее бы уж меня поймали. Сдай меня в Камень. Кирька: мне некогда, я по самоловы еду - до Калягина могу подбросить. Давай хоть до Калягина. В Калягине сидел трое суток, настофигинел всем. Сначала охраняли, потом плюнули. Потом Славка Кукелин в Суломай ехал, забрал, у Ножевых Камней Мартимьяну Пирожкову передал, тот Афоне Зибзею сбагрил, а Афонька уж нам. Мишкой звать. Спит сейчас как тарбаган.

Проснулся Митя еще потемну. В окне мягко и стремительно пронеслось вниз судно, как лунами опоясанное иллюминаторами. Митя вышел на влажную палубу. На востоке чуть синело. Хребты были черными, а небо темно-синим, ясным, с узкой черной полосой на севере и яркими высокими звездами. Вверху глухо шумел порог. Середка неслась стрелой, а отставшая от нее вода завивалась, плеща в берега. Валясь в стороны, буровил буй, и вода, обтекая его, журчала на разные, но одинаково задумчивые лады. Черная деревяшка медленно ходила по кругу на веревке. Капот был в испарине.

Беглый оказался заспанным мужичком, похожим на постаревшего Лермонтова, с черными живыми глазками и по всей голове кругло заросший щетиной. За всю дорогу он сказал фразы две. С утра: "Курить есть?", и, когда Митя дернул заглохший мотор, но тот не завелся, проконстатировал: "Не фурдымайло". Уже показались на берегу емкости и антенны, когда стало кончаться горючее. Митя вылил в литровую банку остатки из бака, опустил туда шланг, и тот с похмельной жадностью высосал желтый бензин, едва они поравнялись с косой, на которой сидели у мотоцикла парень с девчонкой.

- Братан, литру дам - сам на подсосе, - сказал парень, ударив на "дам".

Обогнули мыс и поравнялись с балками. Митя понял, что опять не хватит, и ткнулся в берег напротив высоченной лестницы, по которой медленно ступал седобородый дед. Бензин у него был, но дома, и Митя поднялся с ним в поселок.

Улица как труба гудела - пахло выхлопом и пылью, обдав музыкой, пронеслась машина, мчались мотоциклы, шли люди: накрашенная девушка в черных чулках и розовой юбке, кто-то в костюме, вдали ревел двигателями самолет - все кипело, билось, словно зуд большого мира отдавался сюда по авиатрассе, как по длинной и гибкой доске. В выгоревшем таежном тряпье, напитанный ветром, словно был пористым, как листвяжная кора, и, как кора, красный от загара, с банкой прозрачного золотого бензина Митя возвращался обратно. Енисей лежал огромно и спокойно, чуть качаемый ветерком, и казалось, два мира разделены не кромкой угора, а чем-то прочным, как граница, которую Митя дважды пересек, так что одна жизнь контрабандно протекла в другую.

Митя глянул на крошечную лодку и вздрогнул, не увидя там столбиком сидящего Мишку, только тупо темнела ржавая бочка. Сбегая по бесконечной лестнице, Митя представлял, каким подарком для Мишки стала и бутылка, и запасная одежда, и малосольная осетрина, которую он наверняка разрежет на Митиных записках, несмотря на сходство с Лермонтовым. Во весь опор Митя подбежал к лодке. Мишка сидел за бочкой, опершись на нее спиной, и, вытянув ноги, глядел на Енисей.

После Красноярска пахнущий простором и опилками Камень казался студеным, диким, долгожданным, а после тайги, наоборот, едва не столицей, обрушиваясь взбудораженными пассажирами, валящими из подсевшего самолета, надушенными диспетчершами, которые не говорят, есть ли места, а судачат, мол, "взяла Наташке курточку, а не знай, может, дорого", пока та, что помоложе, не бросит в окошко: "Паспорт давайте".

На следующий день Митя вылетел в Красноярск и, поспев на Южно-Сахалинский рейс, сидел в самолете у окна, бездумно листая газету. Беглый Мишка и беготня с банкой бензина казались уже бесконечно далекими. Голова была занята предстоящей поездкой к отцу, и, как бывает, чем ближе радостное событие, тем страшнее за него, кажется, оно вот-вот сорвется, и поводы для беспокойства пухнут, как грибы после дождя: все ли ладно с паспортом, что это за виза, о которой все так серьезно говорят, и почему так вздрагивает самолет, когда давно уже набрали высоту?

Митя решил думать о чем-то спокойном и хорошем, все мысли крутились вокруг отца, и он стал вспоминать, как летом Глазов приезжал к ним в деревню. Однажды он утопил крестик, купаясь в пруду. Разбежавшись, отец очень круто и туго вошел в его толщу, долго не появлялся, и о его перемещении говорила лишь череда мощных бугров вывернутой воды. Всплыв у другого берега, он вдруг заводил рукой по шее, и лицо его исказило выражение почти детской паники.

Крест этот подарил Глазову какой-то "добрый человек". Прежние без конца терялись - то падали в подполье бани, то цепочки рвались, цепляясь за ветки. Последнему, новому, кресту он подобрал крепчайший шнурок и проносил его, не снимая, несколько лет.

Часа два Глазов с Митей искали крест в пруду, ныряя до рези в глазах, бродили склонив головы, глядя сквозь переливчатую толщу на песчаное дно. В зеленой воде отражалось небо и солнце, и приходилось приближать лицо вплотную и отгораживаться от света ладонями. Кто-то плескался и визжал, народу прибавлялось, и поиски прекращались до утра. Наутро солнце било донизу, но то ли дно было слишком взрыто ногами купальщиков, то ли искали не там - креста не было. Ближайшая церковь оказалась закрыта.

Искали в Хамовниках, в храме Всех Святых, в храме Покрова Божьей Матери на Лыщиковой Горке. Были похожие, и Глазов едва не купил один, в последний момент передумав, и женщина из церковной лавки покачала головой: "Так без креста и ходите..."

Глазов любил терять, а после находить. Он терял записные книжки, складные ножи, зажигалки, но никогда не впадал в панику, а дотошно обследовал лужайку, где обронил ключ, ползал на коленях, раздвигал траву и ощупывал землю, вспоминал, как и куда шел, и в конце концов находил - и ничем не примечательный день как озарялся.

На выходные Глазов снова приехал в деревню. Митя забрался в машину, где жарко пахло чехлами и бензином, и они поехали в Сергиев Посад в последней надежде найти этот редкий и простой, будто вырубленный, крест, по нелепому выражению одного из торговцев, "снятый с производства". Они и нашли его в третьей по счету лавке.

- Как он называется? - спросил Глазов.

- Первый крест.

В храм Глазов вошел с крестом. Темный аскетический иконостас уходил ввысь, и туман, в котором он терялся, был таким сухим и крепким, что казалось, многовековой настой молитв скопился под куполом. Раздались голоса певчих, из которых особенно выделялся голос одной молодой женщины, необыкновенно чистый и пронзительный одновременно. Казалось, в нем смешались и смирение, и отвесный взлет души, и величайшая надежда, и отчаянный вызов миру, и при этом голос был неимоверно женский, и это женское действовало на Митю с особенной силой. У нее было правильное лицо и прекрасные огромные глаза, и она неуловимо напоминала мать. За этими вздетыми горящими очами, за прядью, выпавшей из-под черного платка, серели скосы стен с затертыми росписями. И навсегда отлились в памяти выморенный временем иконостас, и туман под куполом, и женский голос, и папин вернувшийся крестик, и душа вдруг перестала помещаться и, наполнив глаза, пролилась через край, и так легко сразу стало, что показалось, чуть толкнись ногой - и сам взлетишь дымком под сизый купол.