Выбрать главу

Рассказчик рассматривает картинки, под ними «приличные немецкие стихи» с нескрываемой иронией. Беспокойный юноша промотал состояние, пошел пасти свиней в рубище и «треугольной шляпе» (!). Евангельская притча опошляется обывательским стремлением из всего извлекать мораль, пользу, назидание. Существо ее ускользает, ловко подменяется осуждением развратной жизни, где обязательно бесстыдные женщины, ложные друзья. Нужен гений Рембрандта, чтобы в одной сцене раскрыть смысл притчи. Картина «Возвращение блудного сына», где отец как бы на ощупь, сквозь рубище убеждается, что пропавший сын его не мертв, вот он стоит на коленях, склоняясь перед ним, руки отца и опираются, и отдыхают, и прощают, и радуются, его улыбка, вернее начало улыбки — от еще робкого чувства обретения, отцовского блаженства.

Много лет я приходил в Эрмитаж к этой картине, сперва сыном, затем отцом, и ныне, понимая, как мне кажется, отцовские чувства, я вновь становился сыном. Мы все блудные сыновья, которые возвращаются к родителям, но часто слишком поздно.

На картине глаза у отца закрыты. Иногда кажется, что он слепой. Некоторые экскурсоводы объясняют, что отец ослеп от горя, выплакал свои глаза. В евангельской притче этого нет, там отец увидел сына издали и побежал к нему. Как на самом деле у Рембрандта, неизвестно. Картина, как всякое великое произведение, имеет свою неразгаданность. Рембрандт передает историю блудного сына через его возвращение, возвращение сына — через отца, пережитое горе — через радость, скитания сына — через его босую ступню. В картине, как и в притче, главное — отец. «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся», — повторяет отец в библейской притче.

VIII

Самсон Вырин не проклинал дочь. Так же как и Минского. В рассказе его нет ненависти к Минскому, и когда Вырину советуют жаловаться на ротмистра, он, подумав, отказывается. Потому что не в притязаниях к Минскому тут дело. Тут дело скорее в претензиях к дочери. А на нее кому пожалуешься? Никому и не расскажешь о ее предательстве. Беда же из бед в том, что Дуня лишила возможности жалеть ее. Ели бы она была обманутой, если б Минский бросил ее и мела бы она улицу «вместе с голью кабацкой», то и помочь ей мог бы отец, и пожалеть, а тут и это отнято. Не осталось ничего, и чувства его выражают себя в противоречивой невнятице слов, которая может запутать.

Никак не собираясь отвергать, принижать социальные мотивы в истории станционного смотрителя, я хочу лишь обратить внимание на общечеловеческую трагедию семейных отношений, которая так сильно потрясает в повести. Незачем укладывать ее в жесткое прокрустово ложе сословного конфликта, когда содержание ее и больше, и противоречивее. Точно описывая поступки героев, повесть заставляет нас искать мотивы этих поступков. Но как только начать сводить мотивы к чему-то одному, живой человек ускользает, оставляя пустую форму, чучело, которому можно придать любую позу.

Определения этих мотивов будут субъективны и привязаны к своему времени. Отцовское же чувство, думается, то, что поднимает эту повесть над временем, оно отчасти той же природы, что и муки короля Лира, оставленного, преданного своими дочерьми. Смятение в душе Лира доходит до физических страданий, так же как и у бедного смотрителя почтовой станции. И монарха, и маленького чиновника одинаково гложут и сокрушают муки отвергнутой родительской любви, неблагодарности, ненужности для любимых детей, уязвленное самолюбие. Бесправнейшему, огражденному «своим чином токмо от побоев и то не всегда» чиновнику четырнадцатого класса, оказывается, ведомы те же наивысшие чувства любви, достоинства, что и королю Лиру, та же трагедия страстей.

Чувство, которое охватывает при чтении конца повести, чувство это трудно объяснимо. Дуня-то счастлива, жизнь ее сложилась прекрасно; Минский сдержал свое слово, свершилось, казалось бы, невозможное, редчайшее в те времена, — почему же нам так горько, почему мы не рады за нее, а плачем вместе с ней на заросшей могиле с черным крестом. О чем эта горесть, о чем эта щемящая боль…

1982