Выбрать главу

Меня вопрошали уже о многом. Но, чаю, главное, что мне в вину ставят – это измену. Измену государству, государю и отцу своему. И вы господа суд, тоже так полагаете. Посему – не стану я ждать, когда мне вопрос сей от вашего суда последует. Скажу сей же час.

Последовала значительная пауза.

– Сознаюсь. – А затем царевич чуть не закричал, вероятно, криком заглушая страх:

– Я – сознаюсь в измене; и не токмо потому, что укрыться хотел до батюшкиной смерти… (Тут колыхнулся и почти сразу же исчез среди судей гул возмущения), а и надежду имел возбудить бунт – и солдатский, и народа подлого… Но это еще не все. Скажу и больше. Если бы государь и отец мой схотел бы нынче враз извести всех, кто у нас того бунта ждет с радостию, то остался бы без подданных. Некому стало бы оборонять наше государство.

Кто спросил у русского человека, а хочет ли он этих кораблей, да этих коротких одежд, да париков, да пушек, да городов новых, да немцев, коих нынче у нас гораздо так, как еще николи не бывало? Кто спросил? Не было такого спросу!

Тишина стояла – наиполнейшая; все внимали, боясь проронить слово; все свидетельствовали.

– Ну а еже ли бы спросили? Любому человеку, даже рабу подлому – новое в государстве нашем – по нраву ли? Или может дани стали меньше? Или повинности какие помягчали? Ничуть. Ничуть! Только хуже ему стало гораздо!

А с церковью нашей русской православной – что сделали? Патриарх Адриан сколь годов как сном вечным почил, а нового патриарха у нас досить нетути. Местоблюститель есть, а патриарха – нету!

При этих царевичевых словах митрополит Рязанский Стефан Яворский, наверняка, со страху едва не обмер.

– Кому место сие берегут – не ведаю. Зато другое истинно ведаю. Ведаю, что батюшка мой и государь зело зол был и есть на священство наше. Не любит его. Не любит, и все тут! Поелику, мол, больно крепко за старое держится… Ну, а я, грешный, веру нашу древлеапостольскую люблю, и не только ея люблю, но и все старинство мне, какое из веков – любезно.

Ибо веками люди в земле нашей так-то живали, и еще века жили бы, и я чаю, у многих, коих здеся, в крепости вижу, такоже к старине души склоняются. Однако же – сидят и молчат, слово сказать бояться.

Ныне у нас тем, кто старине любезной прилежен, только скорбеть да отчаиваться. Ибо – не на их улице праздник. А на чьей? Праздник – на той, где живут те, которые в отрочестве, может, ржаными пирогами с зайчатиною торговали, сподобились по случаю на глаза государю молодому и отцу моему попасть, а ныне… А ныне – парики и камзолы носят с золотою ниткою, и воруют, воруют, воруют у казны как токмо возможно… (Это был, как понимает читатель прямой намек на Меншикова. Но на слова эти полудержавный властелин отнюдь не испугался, по крайней мере, внешне. Только, наверняка, внутренне, для себя решил – что вот теперь-то уже точно царевичу жить осталось совсем ничего).

Между тем, царевич продолжал речь свою:

– А что до страха касаемо, то и я – боюсь. Боюсь и гнева Божьего, боюсь и за земные дела свои здеся отвечать. Ибо уже немало душ погубил – по причине малодушия своего. Но ныне вот решился сказать. И говорю. Я и боли всегда боялся; скажу, что с детства до ужаса боялся только угрозы розгой даже. А вот ныне, господа суд, докладаю вам, что еще в начале апреля, здесь недалеко, на мызе одной, сечен был безо всякого приговору, аки смерд подлый! И посему страх мой перед розгою зело поглушел. Уразумел я, что и боль проходит тоже, и Еклизиаст прав и здесь – как и всегда бывал прав и будет. А более мне сказать вам нечего господа суд… Только ныне воспоминаю вот что: когда через Вязьму домой уже ехали и толпа народу стояла по улице, то многие люди и плакали и кричали. Кричали, чтобы я, Государь при живом царе-батюшке, здоров был. Истинно говорю – как было. И стало быть – для народу подлого я и есть Государь, а кем для него батюшка мой приходится – про то… не ведаю. А за что меня в народе государем почитают – про то ведаю. Оттого и почитают, что николи не скрывал, что поборником старинного благочестия себя явил и являю. А народ благочестию всегда прилежен, был есть и будет. Оттого и кричали меня государем в Вязьме…

Господа суд!

Прошу у вас прощения нижайше и упреждаю: коли прийдется кому из вас меня на гибель обрекать противу сердца, тешьте себя тем, что окромя вас будут и те, кои жалеть меня не станут. И таких будет больше…

Я все сказал.

35

Во время речи Алексеевой стояла просто тишина. Но когда он закончил – тишина стала мертвою, хотя, кажется, куда уж более…

И тогда со своего места вскочил Петр. Он и в продолжение речи сына вскакивал, порываясь прервать его речь, но видно, сам себя одерживал, потому что, скорее всего, дал себе слово – пусть, де, сын выговорится, скажет, что хочет без помехи.