19 июня 1718 года в полдень Алексея Петровича впервые ввели в пыточную.
Помещение это было небольшое и в нем уже находились, дожидаясь узника, несколько очень знакомых Алексею Петровичу людей; даже отец стоял среди них. Но ни к ним метнулся взгляд царевича раньше всего, а к коренастому, смуглому и черноволосому человеку в красной рубахе – к палачу.
Люди что-то говорили, и даже читалась какая-то бумага, но ничего не слышал Алексей. Ноги у него онемели, и если бы не дюжий солдат-приображенец, который держал уже бывшего наследника престола чуть ли не за ворот, не давая упасть, то рухнул бы он на каменный пол.
Палач сделал навстречу только один шаг, а уже поплыло у Алексея перед глазами; пропал от страха и слух, и на глаза пала плотная серая пелена.
Он почти не чувствовал как его раздевали, связывали впереди руки (впереди, впереди, заметь читатель, не сзади!) и стали поднимать. Но это пока было ничто. Это была одна только виска – когда связанные ноги не доставали чуть до пола.
И удар-то был не самый страшный, в треть силы только, но боль показалась жертве ужасной. Он был в памяти, может быть еще один или два удара. И все. Больше ничего не чувствовал. А очнулся от холодной воды, которой его окатили после всего.
И в пыточной уже никого не было. Даже палача. Солдат только на себе оттащил сеченого в камеру и со знанием дела уложил на постель – спиной вверх. Спросил громко:
– Слышишь меня?
– Слышу…
– Из двадцати пяти плетей тебе только дюжину выдали. Лежи и считай часы. Как пробьет шесть – отдадут тебе остаточек. Понял? А после еще лекарь придет. Жди. – И вышел. Но дверь запереть не забыл.
В шесть пополудни – экзекуция продолжилась. Но страху, – по крайней мере перед началом ее, у него уже не было. Равнодушно подчинился пока его на дыбу готовили – как будто и не его совсем. Но когда свистнула плеть, он опять сомлел сразу но, до того успел-таки рассмотреть, кто пришел свидетельвовать. Был здесь и батюшка опять, были и другие знакомцы: Федор Михайлович, Яков Федорович, Иван Иванович, Петр Андреевич… и еще заметил Шафирова. Был и последний из негодяев – Меншиков, не мог не быть здесь; но даже в таком своем положении царевич на него старался не смотреть – настолько призирал. Были и другие, помельче, но их он не старался запомнить…
Лекарь явился сразу, как ушли свидетели. Обмывал, мазал, бинтовал, дал попить чего-то, так что спать сразу захотелось. Погладил несчастного по голове, вздохнул и сказал уже почти спящему: «Tute hoc intristi, tibi omne est exedendum». Царевич знал по-латыни и, скорее всего, легко перевел эту фразу. Перевод был такой: «Это ты заварил, тебе все и съесть придется». Но царевич докторской латыни уже не слышал. Он спал.
38
Так прошел первый «пытошный» день – 19 июня 1718 года. А сколько их будет впереди, и сколько ему еще жить на свете осталось – царевич не знал и знать не мог. Но мысль о том, что недолго еще – уже, уже сидела в его мозгу безвылазно, и сил, чтобы ее оттуда потеснить, – у него не было.
На следующий день в восемь пополуночи действо повторилось, а два следующих дня – пытки не было.
Весь день 21 июня царевича активно лечили и кормили. Отец приказал. Так что утром следующего дня царевич был достаточно в силах, чтобы даже прохаживаться по камере. Но около десяти утра явился Петр Андреевич Толстой. Держал себя официально. Выложил на стол листы с новыми вопросными пунктами, а сам молча сел у окна.
Алексей хотел было спросить о Ефросиньюшке – где она, родила ли, и кто народился, но Толстой вопрос этот опередил:
– Не велено мне на твои вопросы отвечать. А вот на сии, что письменно отец изложил, – изволь ответить сей же час. Ответишь – и я уйду. За дверьми уже лекарь дожидается.
Делать было нечего. Алексей сел к столу, чтобы читать пункты. Вздохнул и подумал. Подумал: «Зачем это отцу надобно?» Опять вздохнул и принялся писать.
39
1. Вопрос: Что причина, что не слушал меня, и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно, и ни в чем не хотел угодное делать, а ведал, что сие в людях не водится, так же грех и стыд?
Ответ: Моего к отцу моему непослушания и что не хотел того делать, что ему угодно, хотя и ведал, что того в людях не водится и что то грех и стыд, причина та, что я, со младенчества моего несколько жил с мамою и с девками, где ничему иному не обучился, кроме избных забав, а больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен; а потом, когда меня от мамы взяли, также я с теми людьми, которые тамо при мне были, а именно Никифор Вяземский, Алексей да Василий Нарышкины [был], и отец мой, имея о мне попечение, чтобы обучался тем делам, которые пристойны к царскому сыну, также велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, что мне было зело противно, и чинил то я с великой леностию, только б чтобы время в том проходило, а охоты к тому не имел.