Как ни любил Иакинф дорогу, но два с лишним месяца непрерывной езды в санях начинали надоедать. Стоило закрыть глаза, и ему казалось, что вот уже полсотни лет он едет и едет по этой бесконечной заснеженной дороге, и все так же звенит колокольчик под дугой коренника, и гремят бубенцы на пристяжных, и всё те же неотступные мысли лезут в голову.
Как-то его встретят в столице? Он-то знает, что не напрасно провел эти долгие годы в Пекине. Вслед за ним едут четырнадцать увесистых ящиков, набитых книгами на китайском и маньчжурском языках, которые он собрал в Пекине, — пятьсот пудов, целая библиотека. Наверно, во всей России не сыщешь столько редких книг, касающихся до всех сторон Поднебесной империи… Сколько труда и осмотрительности потребовало от него это предприятие! Он ведь не покупал все, что попадалось под руку, отбирал издания наиболее надежные, которые высоко ценятся самими китайскими учеными. Да еще полнехонек ящик и собственных рукописей — словарей, переводов, набросков, заготовок… Материалов, собранных им в Китае, хватит, должно быть, на целую жизнь. То, о чем давно мечталось, близко наконец к осуществлению. Он может теперь куда обстоятельнее, нежели другие, рассказать миру об этой загадочной стране, в которой провел безвыездно почти полтора десятка лет и которую знает не понаслышке, как иные, именующие себя хинологами. Об ее законодательстве и экономике, философии и словесности. Но, пожалуй, в первую голову он займется историей — наукой дееписания, которая влекла его сызмальства. Освободиться бы только от обетов монашества или, на худой конец, приискать себе какую-нибудь тихую обитель, в которой можно будет без помех заняться обработкой всего, что собрано и замышлено.
И тут же пришла мысль: а как же с изветом отца Петра? Ведь тот наверняка опередит их. Пока сидели они в Кяхте и в Иркутске, дожидаясь распоряжений Синода и прогонных, донос мчался себе в Петербург на фельдъегерской тройке. Чего только не написал там этот святоша!
В столицу приехали поздно вечером, почти ночью. Шел снег. Пустынная тишина заснеженных улиц была заштрихована белыми хлопьями почти до незримости. Тускло мерцали желтые пятна фонарей. Едва чернелись сквозь снежную кутерьму дома.
Келий в лавре приготовлены не были. Пришлось будить казначея и долго объясняться с заспанным, пожилых лет, монахом с необычайно важным и постным лицом. Он никак не хотел допустить в лавру Маркушку. Что бы ни говорил Иакинф, доказывая, что привез мальчика из Иркутска, чтобы отдать его тут, в столице, в учение; как ни объяснял, что мальчик этот, Марк Верхотуров, мещанский сын, что ему всего двенадцать лег от роду и даже паспорт его, надлежащим образом выправленный, предъявлял; как ни убеждал, что нет у мальчишки в Петербурге ни души знакомых и остановиться ему решительно не у кого, казначей и слушать ничего не хотел. "Не положено пребывать в монастыре светскому человеку, хотя бы и отроку", — и всё тут. Наконец, после долгих и утомительных препирательств, освободили помещение и для отца архимандрита, и для всей его свиты. Маркушку пришлось взять к себе в келью. Она была довольно просторная, но кровать одна и для двоих узковата. Да мальчик к тому же простудился в дороге. Надо бы достать меда и молока, а где это сыщешь в лавре в такой час?
II
Назавтра поутру, пока его спутники еще отсыпались с дороги, за Иакинфом заехал Егор Федорович Тимковский — пристав, привезший духовную миссию из Пекина. Иакинфу не терпелось посмотреть на город, о котором он столько слышал и который привелось увидеть только теперь, на сорок шестом году жизни.