Выбрать главу

— Ну это уже все в прошлом, — сказал Саня. — А ныне, ныне ты становишься известным литератором. Твои статьи и переводы в "Северном архиве" возбудили много разговоров и толков.

— Да кому же известно, что они принадлежат мне? Ведь напечатано-то все анонимно…

— Ну, шила в мешке не утаишь, — улыбнулся Саня.

— Ты знаешь, Никита, с тех пор как мы прослышали, что ты уехал в Китай, мы с Саней не пропускаем ничего, что появляется об этой стране в наших журналах, — сказала Таня.

— Все, что у нас до сих пор публиковалось о Китае, перепечатывалось из французских да английских изданий, — снова заговорил Саня. — А тут одно за другим появляются оригинальные русские сочинения, изобличающие в авторе такое знание Востока, китайского языка и словесности! Как же публике не заинтересоваться автором!

— А имя автора, к тому же, овеяно легендами! — улыбнулась Таня. — Ты, наверно, и представить себе не можешь, сколько тут, в Петербурге, судачат на твой счет.

— Да и не только судачат! Смею тебя уверить, имя достопочтенного отца Иакинфа известно просвещенной публике более, нежели ты думаешь, — сказал Саня убежденно. — Намедни встречаю в университете адъюнкта академии Шмидта. Зашла речь о твоих прибавлениях к ответам Крузенштерна. Так ты представляешь, этот надутый спесивец, который на русских ученых всегда смотрит свысока, говорит мне: едва ли во всей Европе есть другой человек, столь хорошо знающий Китай и всю Среднюю Азию {Так в начале XIX века называли обычно Центральную Азию.}, Китайскую и Монгольскую.

— Да, чтобы не забыть! — спохватился Иакинф. — Прибавления-то к Крузенштерновым ответам я принес вам в отдельном издании. Только что вышло. Вот вам на добрую память, раз уж вы оба Китаем интересуетесь.

Иакинф взглянул на сидящую напротив, у самовара, Таню.

"Счастлива ли ты?" — спросил его взгляд.

Она ответила ему растерянной, немного грустной улыбкой и отвела глаза.

Да, спрашивать ее об этом не следовало.

Про себя-то он точно знал теперь, что счастлив не был.

Наверно, только сейчас, сидя за этим столом, он понял, чего он был лишен все эти годы — тепла. Простого человеческого тепла. Домашнего крова, семейного очага. С какой-то отчетливой, пронзительной ясностью он понял, как одинок был все эти годы. Самообладание, правда, изменяло ему редко, он не позволял себе предаваться пустым скорбям. Да и не пустым тоже. Он гнал их с порога. Но теперь-то ему ясно: счастлив он не был. Ему казалось, что он испытал на своем веку все, что дано испытать смертному. У него есть то, что выпадает на долю немногим — увлечение своим делом. Он долго жил, много странствовал и размышлял. Много страдал, но многому и радовался. Несмотря на монашеский клобук, который всегда его тяготил и от которого он так и не может избавиться, он не бежал мирских соблазнов, любил шумные застолья, питал страсть к женщинам, случалось к нескольким кряду, и не почитал это грехом: ведь стремление к счастью у человека в крови, зачем же его гнать? Но счастливым — счастливым он не был.

Таня разливала чай, совсем как ее мать в те давние времена в Казани. Они предавались воспоминаниям, шутили, а на сердце было тревожно от сумятицы каких-то новых чувств, сложных и противоречивых…

Саня рассказывал, как тяжело последнее время в университете.

— Попечитель наш — человек, бессмысленнее которого во всей России не сыщешь. Все носится с сумасбродной идеей создать в столице настоящий "христианский университет". Силится распространить суровые принципы христианства и на такие абстрактные науки, как математика. Ты представляешь, ему хочется, к примеру, чтоб я трактовал в своих лекциях треугольник как символ троицы. Лучших профессоров из университета изгоняют. Русским не дают хода, на всех кафедрах засилье немцев.

— По нынешним временам Саня не к масти козырь, — сказала Таня. — Ты же его знаешь! Ему всегда было ненавистно искательство, и он по-прежнему с юношеским пылом готов защищать справедливость.

— Ну как же! Ты, друже, всегда был чересчур горяч и, прости, немного простодушен, — сказал Иакинф, — всегда лез на рожон…

— Он и сейчас не изменился, — вставила Таня. — Да вот только справедливость-то вышла из моды. Но Саня верен себе, он считает, что есть нечто, моде неподвластное. И прежде всего — порядочность.