Выбрать главу

Подняться в залу Гумбольдту было не так-то просто — на каждом повороте коридора, на каждом марше лестницы его подстерегали засады: тут вице-президент, там непременный секретарь, у самых ступенек лестницы — попечитель столичного учебного округа, а ступенькой выше — ректор университета, академики, ординарные и почетные, и каждый считал своим непременным долгом приветствовать славного путешественника, счастливо вернувшегося из отдаленнейших мест империи — кто на латыни, кто по-французски, по-испански, чаще на его родном немецком языке.

И у каждого Гумбольдт останавливался, каждого слушал, склоня седую, коротко остриженную голову, каждого одаривал улыбкой, каждому отвечал несколькими фразами на том же языке, на каком обращался к нему приветствующий.

Вслед за Гумбольдтом, вместе с другими академиками и членами-корреспондентами, Иакинф прошел в переполненную залу. Ярко горели свечи во всех люстрах, бра и канделябрах.

Никогда еще эта зала не видала такого многолюдства.

Гумбольдта усадили в высокое кресло за длинным столом, освещенным тремя пятисвсчовыми канделябрами.

Заседание открыл президент академии Сергей Семенович Уваров приличною обстоятельствам приветственной речью на французском языке. Он только что вернулся из длительного отпуска, и Иакинф видел президента академии впервые. Говорил он очень красно, но то была речь не ученого, а опытного и ловкого царедворца. И непонятно, чего в ней было больше — славословий Гумбольдту или августейшему монарху.

— В этом святилище, основанном Петром Великим, где недавно видели вы достойного его преемника, — говорил Уваров, грассируя, как природный парижанин, — приличнее всего изъявить знаменитейшему и славнейшему из путешественников нашего времени чувства нашей искренней признательности и показать ему, как мы гордимся принять его в нашей среде и приветствовать словами одного из мудрецов древности: "Гряди, и здесь обитают науки"…

Речь Уварова, тщательно продуманная и ловко составленная, пришлась Иакинфу не по душе — слишком, уж много было в ней какого-то неприятного национального самохвальства.

— Итак, возрадуемся, милостивые государи, — продолжал между тем Уваров, — стечению благоприятных обстоятельств, приведших к нам в самую блистательную пору нашей истории мужа, наиболее достойного оценить ее преимущества… Да не изгладятся из его памяти разнообразные зрелища, представлявшиеся его взорам, да воспоминает он еще долго тот край, где принесена была столь искренняя дань уважения высоким его заслугам… Да возвестит он своим соотечественникам и целой Европе, что он видел Россию, бодро шествующую вперед на поприще, им самим ознаменованном, Россию, могущественную извне, единодушную в своих обетах и любви к своему Августейшему монарху…

Слушая эту гладкую французскую речь, Иакинф невольно отмечал, как не хватает ей такта! Уж чересчур старательно тщится президент уверить свою многолюдную аудиторию, и в первую очередь, должно быть, Гумбольдта, что Россия находится в самой блистательной эпохе своего процветания, что она выказывает беспримерное развитие всех начал гражданственной и духовной жизни. Но едва ли поверит сему велеречивому сладкопевцу этот действительно великий ученый и наблюдательнейший человек, проделавший пятнадцать тысяч верст по самым различным областям России. Не мог же он не увидеть почти поголовной безграмотности населения и уродств крепостного состояния — и в деревнях, через которые проезжал, и на казенных уральских заводах, которые посетил… Впрочем, чего же тут возмущаться, мысленно одернул себя Иакинф. Безмерное восхваление отечества и благоденствия его населения под скипетром мудрого монарха считается обязательным для официальных речей и церковных проповедей. И тон всему задает президент Уваров. Это он внушает государю, что тот, достойный преемник Петра Великого, должен быть творцом нового образования, основанного на совершенно новых началах. Иакинф вспомнил слова добряка Шиллинга, который редко отзывался о людях худо, а об Уварове сказал убежденно: нет такой низости, какой он бы не был в состоянии сделать. Триединая его формула — образец самого бессовестного лицемерия. Он проповедует православие, будучи отъявленным безбожником, самодержавие, слывя либералистом, и народность, не умея двух слов связать по-русски.

Иакинф смотрел не на оратора, а на Гумбольдта. Тот сидел на возвышении, блистая сединой густых еще волос, в лице у него вроде не было ничего особенно примечательного, но оно то и дело одушевлялось каким-то неуловимым движением, похожим на улыбку, — то одобрительную, то насмешливую, даже саркастическую, мгновенно исчезающую, между тем как небольшие, но проницательные серые глаза успевали, кажется, взглянуть на каждого, кто сидел сейчас перед ним.